Дневник. Том 1 — страница 40 из 125

[490]. Сюсюканье Горького невыносимо. Кстати, Собакин, Свиньин – старые боярские фамилии, и Горький, конечно, это знает.

«Никогда еще дети не входили в жизнь такими сознательными и строгими судьями прошлого, и я верю в факт, рассказанный мне: одиннадцатилетняя туберкулезная девочка сказала доктору в присутствии отца и указывая на него пальцем: “Это вот он виноват, что я больная, до сорока лет тратился здоровьем на всяких дряней, а потом женился на маме, ей еще только 27, она здоровая, он, видите, какой несчастный, вот я и вышла в него”. Есть все причины ожидать, что такие сужденья детей не будут редкостью».

Его несчастный сын Максим Пешков, умирая в этом году, должен был сказать доктору, указывая пальцем на Горького: «Это вот он виноват; он бросил маму, путался всю жизнь и до сих пор со всякими дрянями, я вырос пустоголовым балбесом, Крючков на его глазах меня так спаивал, что к 35 годам мое сердце превратилось в дряблый мешок и не выдержало первой серьезной болезни. Это вам подтвердят кремлевские доктора…». И еще: «…и заключить все это (русскую историю) организацией колхозов – актом подлинного и полного освобожденья крестьянства от “власти земли”, из-под гнета собственности». Köstlich[491]. Я бы хотела освободить Горького из-под гнета собственности.

8 сентября. Со смерти Алены прошло год и 8 месяцев, и все-таки я не верю этому. Я сейчас смотрела на ее личико в гробу, такое прекрасное, серьезное, и вынула ее волосы, отрезанные уже после смерти. До сих пор у них совсем живой запах живых волос, волос живой Аленушки. Деточка моя, деточка, ничего-то я до сих пор не сделала. Я так хочу написать все, все, что я помню о твоей жизни, о моей жизни за эти почти 12 лет твоей жизни. Как подумаешь, как мучительна жизнь, то, конечно, счастлив тот, кто умрет молодым, а все-таки ведь бывают же очень счастливые женщины, может быть, и она была бы счастлива. И ни разу я не видела ее во сне. Алена, деточка, самое счастливое, что со мной может случиться, – это внезапная и болезненная смерть. Я говорю это совершенно искренно. Конечно, мне бы хотелось видеть Васины успехи в живописи, мне бы хотелось организовать кукольный театр, чтобы в нем, наперекор всякому материализму и марксизму, изобразить многострадальную историю России (а не одного класса), показать чудесные былины, сказки. Хотелось бы еще раз побывать в Италии, но все эти желания очень мелки и не сильны в сравнении с желаньем полного, вечного успокоенья. Почувствую ли я перед смертью близость моей Алены, моего кровного, любимого, чудесного ребенка? Там, когда мы вернемся к нашему Божественному Источнику, – что будет?

12 сентября. Мне хочется подвести итог того, что Юрий сделал за последний год, с момента исполнения симфонии 12 мая 33-го года[492]. Месяц после того он пробыл в Москве и Клину, вернулся 4 июня, в день маминой смерти. Все лето он ничего не делал, это был разгар его романа; в конце лета написал песнь Каховского «К мечам, к мечам, с восходом дня»[493]. Эти стихи Одоевского я разыскала в «Дополнении» к стихотворениям Одоевского – и они легли в основу стихов А.Н. Толстого «Когда поток с высоких гор…». Должна сказать, что музыка этой песни мне не нравится, что-то в ней есть салонно-банальное.

Целую зиму Ю.А. приводил в порядок 1-й акт, конец и начало его переделал, написал последний хор девушек на слова народной песни: «Ах талан ли мой талан таков». У Толстого была такая песня: «Идут, идут молодцы, ведут коней под уздцы…» Юрию хотелось, чтобы песня отражала тяжелое, подневольное состояние крепостных девушек. В песнях собрания Сахарова (1839) я нашла две, которые и соединила, добавив от себя одну лишь фразу, – вернее, только последних два слова «во чужих людях рабою жить». Ни в одной песне я не нашла упоминания, даже намека, на крепостное право.

<Песня> 45

Ах талан ли мой талан таков,

Или участь моя горькая,

Иль звезда моя несчастная?

Высоко звезда восходила,

Выше светлова месяца,

И затмило красное солнышко.

На роду ли мне написано,

На беду ли мне досталося

Во всю жизнь несчастье видети

Во чужих людях рабою жить

(жить умеючи)

Песня 43

Ни в уме было,

Ни в разуме

Держать голову наклонную,

Ретиво сердце покорное[494].

Какие чудесные слова. Язык песен так же прекрасен, как стихи Пушкина, такая же музыка.

Сдал он 1-й акт к августу.

В конце апреля или начале мая у нас провел два дня Атовмян. За утренним чаем при Атовмяне Юрий спросил меня, когда же мы едем в деревню, и на мой ответ, что, вероятно, к 1 июля, он раскричался: «Вы должны уехать к 1 июня, я не могу при них работать, они шипят за стеной!» Я ответила: «Как можем мы мешать, нас только двое осталось, и уж мы на цыпочках ходим, да и часто дома не бываем».

Я уехала в конце июля, и вернулись мы 30 августа. Весь август, по словам Старчаковых, он ничего не делал [читал, гулял. Я просмотрела сцену заговора, которую, по его словам, он кончил, – ни одной ноты с прошлого года не добавлено. Большой театр его вызвал, и из рассказов Юрия я поняла, что он сумел им втереть очки].

С места в карьер он начал шуметь, что Толстой не то делает, что надо; либретто не на высоте, оперу нельзя будет назвать «Декабристами», потребовал, чтобы Цявловский был приглашен консультантом, повез к нему Кубацкого, Юровского.

Цявловский как историк, конечно, со всем согласился, и цель была достигнута, пущена дымовая завеса, или попросту пыль в глаза. Может быть, еще уверил, что готов второй акт.

За последние два года Юрий ни разу не работал больше трех дней подряд. Молодежь, Кочуров и Арапов, говорили мне, что Ю.А. работает только при мне. И они заметили то, что я-то знаю.

Мое присутствие заставляет его работать, за что он меня так остро ненавидит. Он сознает, что мне очков не вотрешь, что хоть я и молчу, но мне все ясно. Ходячая совесть за отсутствием своей собственной. Я понимаю, что за это можно возненавидеть, когда в самом себе нет импульса, императива к творчеству. Я думаю, что это неврастения, выработавшаяся благодаря отсутствию строгого воспитания с детства. Благодаря этому полное отсутствие выдержки, полная физическая распущенность. Я очень боюсь за Васю. Советская школа в нем не пробудила никакой жажды знания. Вася ничем не интересуется. Я взяла в деревню «Бесы», сама их перечитала, дала Васе – он боится Достоевского, до сих пор не прочел. Рисовать я его заставляю, а ведь способности у него незаурядные, и я знаю, что из него может выйти толк. Нету этой жажды познания, которая была во мне и в маме. Я не говорю, чтобы у меня это было достаточно глубоко, я разбрасывалась, страдала ужасно за свое легкомыслие: как мы с Надей Верховской хотели осилить Канта, ей было 17, а мне 18 лет.

А еще ругают институтское образование! Отсталость. Наша Maman фон Бюнтинг, консервативнейшая женщина, сумела нам дать таких профессоров, как Ф.А. Браун, Мандельштам, А.К. Бороздин, В.Ф. Шишмарев, Петри, С.В. Рождественский, который сейчас где-то находится avec Макар et ses veaux[495]. Помню, как она нам говорила про Шишмарева: «С’est un tout jeune savant, sa science lui tinte aux oreilles»[496]. И этот очаровательный jeune savant всегда нам твердил: чем больше мы знаем, тем более понимаем, что ничего не знаем. Как бы это впрячь Васю в какие-то жесткие оглобли, которые бы заставили его работать и развиваться.

Посоветуюсь с Кардовским. Я очень верю Дмитрию Николаевичу, человек он прекрасный. Очень уж я перегружена всякими хозяйственными тяготами, которые я ненавижу ото всей души. Петров-Водкин совершенно отрицает Кардовского как педагога, отрицает талант Яковлева, Шухаева и всех кардовцев. Но у него самого ни одного талантливого ученика, воспринявшего его школу. Одна бездарная К.П. Чупятова. Сам Чупятов вполне самостоятелен, Дмитриев – декоратор. Остальные себя не проявили: Елена Яковлевна Данько сбежала из Академии художеств из-за петров-водкинской школы. Она мне рассказывала: душу воротит от необходимости рисовать коричневые листы бумаги синей краской.

20 сентября. Все время думаю, как быть с Васей. Несмотря на крик, грубость и тяжелый характер, он мягок как воск: куда повернешь, туда и пойдет. И оттого-то ответственность за его будущее. Я смотрю на его летние этюды и рисунки и последний натюрморт с глиняным горшком. Вчера показала Елене Яковлевне Данько и вынула его работы прошлого года – летние два этюда и последние Natur-morte’ы перед Чупятовым: разница огромная, сдвиг. Смотрит и видит то, что прежде не видел, чувствует пространство и уже, до известной степени, владеет краской. С большой осторожностью смешивает краски и не любит этого делать. В глиняном горшке добился игры света и тени, округлости, одним кадмием. Мне, когда я работала, никто этого не дал. Писала то, что видела, поправляла, но сознательного подхода никто не дал, или я была так глупа, что не поняла. Вот как же быть? Вчера же зашел Петров-Водкин. Похвалил Васю в первый раз; я ему рассказала свои сомнения, что живопись условными красками у Чупятова привела к тому, что Вася некоторое время путался в красках, не видел цвета, оказавшись наедине с природой. Кузьма Сергеевич: «Так и надо. Дайте композитору тему в две ноты, чтобы он их разработал. Какое богатство он может в них найти. Но, конечно, это труднее, чем если Вы ему скажете: вот телега едет и скрипит, озеро плещется – изобрази это в музыке. Так и тут: дается два тона, разработай-ка их. А природу, краски, если он их видит, он не разучится видеть». К.С. рассказывает, что Стецкий его спросил: «Как съездили за границу?» А между тем, несмотря на все хлопоты, его так и не пустили. Нас, т. е. СССР, приняли в Лигу наций