10 октября. Была у меня сегодня Леночка Борисова-Мусатова, с которой мы так славно жили когда-то, в 1908 году, в Palus[504]. Ее жизнь сейчас, вернее быт ее жизни, – яркая иллюстрация советского трагического гротеска. На первый взгляд, не то Гоголь, не то Зощенко, а на самом деле драма. Она замужем, т. е. попросту живет с милым и очень хорошим К.И., живет уже давно. Огласить свои отношения они не могут, т. к. тогда один из них потеряет комнату, их уплотнят в одной. Не будучи научными работниками, они не имеют права на лишнюю площадь. С К.И. жил двоюродный брат, юноша. Юноша вырос, женился, обзавелся ребенком, но выезжать из комнаты брата не желает, некуда. Дальше еще хуже. К.И. техник и чертежник, служит и получает работу на дом. Срочно ему было заказано начертить карту СССР в большом виде, а затем сделать тот же чертеж для брошюры. Работал он несколько ночей подряд. Работу принял корректор, сдал в печать. Брошюра напечатана. По ней делает доклад профессор. И вдруг через месяц из какого-то глухого угла запрос в Наркомсвязь: что вы печатаете? Явная контрреволюция! К.И. в ГПУ. На карте – в словах Сталинград и Ленинград – пропущены буквы р – получается пасквиль и почти ниспровержение государственных основ. Корректор арестован, К.И. тягают в ГПУ, обвинение во вредительстве через печать и угроза высылки[505]. Он лишен отпуска, т. к. взята подписка о невыезде. В это время им предлагают переменить их комнаты на комнаты в Ленинграде, на Литейной, о чем они оба очень мечтали. Пришлось отказаться. Жизнь обоих совсем испорчена. Причем они подозревают, что этот пропуск буквы «р» сделан в типографии умышленно, т. к. после буквы «г» пустое пространство.
12 октября. Была на днях в Публичной библиотеке, перечитала все стихи Одоевского, Катенина, переводы Беранже Курочкина, все это для «Декабристов». Удивляюсь Юрию, который не делает этого сам, а бегает теперь по всему свету и жалуется на А.Н. Толстого. Когда я дала А.Н. полный черновик сцены заговора, он тотчас же ее прекрасно сделал, и Юрий этой сценой вполне доволен. Одоевский настоящий и прекрасный поэт. Я нашла у него две строчки, которые, по-моему, могут служить эпиграфом к моей жизни:
Сердце горю суждено,
Сердце на двое не делится[506].
Вчера я служила панихиду в 22-ю годовщину папиной смерти. И как ярко все мне памятно. Мой месяц в Риме. По богатству впечатлений, какой-то насыщенности души Римом мне всегда кажется, что я там прожила не месяц, а год. Вот в Петрозаводске мы прожили около двух лет – темная томительная дыра, грязная, липкая, без времени, час ли, день ли, что-то бесформенное и мучительное.
Да, Рим. Дорога оттуда после Васиной телеграммы. «Cet inutile et tragique voyage»[507], как писал мне Петтинато из Рима, куда он приехал уже после моего отъезда. Как ехала я эти двое суток! Выхожу в Смоленске из вагона – на перроне Саша. На мой вопрос о папе он только ответил – плохо, и весь дрожал мелкой дрожью. Я поняла. Доехали. В Издешкове была грязь непролазная, еле выбрались, было уже совсем темно. В Ларине вхожу в переднюю, ко мне бросается Леля, с ней делается истерика, крик. Вокруг стола сидят дядя Владимир Васильевич и тетя, милые старики. Боже мой, и их нет, нет и Лиды, и Ляли. Вася и Лидия Ивановна, мама говорят о постороннем, я тоже – яковлевская выдержка непостижима. Папа умер 27 сентября, с похоронами ждали меня. От Рима до Издешкова я ехала двое суток. Гроб стоял в церкви, я хотела сразу же пойти, меня не пустили. Пошла рано утром. Папа мало изменился, обострилось его бледное милое, одухотворенное лицо, его такие любимые нервные маленькие руки. Как я их целовала. Мне казалось, сердце разорвется, не пережить такого горя. Я лежала на полу и плакала, плакала, не в силах сдерживать себя никак. Я так любила папу, что и сейчас плачу, и боль от его потери никогда не заживает вполне.
По мне панихиды никто не будет служить, некому. [Вася вполне сын своего отца. Никто для них недорог, нет у них привязанностей. Родная сестра пишет Юрию о своем бедственном положении, они голодали в прошлом году – он не ответил даже. Уже несколько раз он мне говорил, что нечего посылать семье арестованного Игоря. И если бы не я, конечно, не посылал бы.]
Для меня ценна и дорога всякая папина бумажка, и я берегу его перья, вставочку с собачьей головкой, его бумажник с детскими письмами, с цветами с Надиной могилки, с ее волосами. Я берегу все Аленушкины игрушки, книги, вещи. Я умру – все, конечно, будет сожжено. Архивного культа у Васи нет. Хватает же у него духа говорить: «Вы должны обо мне думать, меня одевать, мне принадлежит будущее, а не вам».
Говорят, что теперешняя молодежь вся такова: безыдейна, эгоистична, мечтает только о благах земных, линкольн[508] – завершение всех мечтаний. И это вполне понятно. С самого рождения они ни разу не слыхали этических заповедей, ученья морали. Религия нас учила, в нас подсознательно вкореняла понятия: люби ближнего, положи душу свою за ближних, не убий, не пожелай. Люди, вырастая, забывали религию, но учение, мораль была живуча, сохранялась в плоти и крови. Теперешнему поколению внушают с детства, что христианская мораль тлетворна и гораздо здоровее классовая ненависть, давно уже переродившаяся в мелкую межсоседскую зависть и озлобление. А кроме того, вся молодежь выросла в таких лишениях, что ей простительно, пожалуй, мечтать только о матерьяльном благополучии. И еще: жили 18, 19, 20, 21-й год в такой нищете, в таком голоде, что все матери отказывали себе во всем и все отдавали детям, лишь бы их накормить – сами голодали, и дети привыкли и требуют жертв и дальше.
15 октября. Зашел сегодня Кузьма Сергеевич звать Васю ему попозировать для Ленина. Посидел часа два. Я рассказывала ему, что нам обещают квартиру в доме, который строит Рабис[509] на месте особняка Мельцера. Оказалось, что Петров-Водкин прекрасно знал Мельцера, инженера, и был ему очень многим обязан. Мельцер вывез его мальчишкой из Хвалынска[510] и поместил к Штиглицу[511]. Мельцер что-то строил в Хвалынске, и Петров-Водкин притащил ему свои работы. Петров-Водкин у него жил и потом, когда учился в Москве, приезжал и останавливался у него[512]. От него он, по-видимому, и за границу уехал. Об этом ничего нет в его воспоминаниях, ни в «Хлыновске», ни в «Пространстве Евклида»[513]; вероятно, сейчас это не à la page[514], может быть, даже и не пропустили бы. Петров-Водкин очень тепло о нем говорил. У Мельцера на фабрике был восьмичасовой рабочий день – у первого в Петербурге. Рабочие были великолепно обставлены и очень любили Мельцера. Благодаря этому он и не был арестован в начале революции, когда хватали всех фабрикантов. Теперь он в Америке. Мария Федоровна Петрова-Водкина рассказывала мне, что Мельцер был на их свадьбе ее посаженым отцом и она его называла mon petit papa[515]. Очень его любила.
23 октября. Какими судьбами удастся мне выкарабкаться из новых осложнений моей жизни, при общей ненормальности русских условий жизни? Чудес не бывает, я уже успела в этом убедиться, прождав чуда всю свою жизнь.
Еще в одном я убедилась, чему научила меня жизнь: для успеха в жизни, матерьяльного и морального, надо всю жизнь идти к одной цели и надо обладать крепкими нервами: истерике нет места в жизни. Слабость моих нервов меня погубила.
Стряслась революция, мы все, как первозданный Адам, оказались за вратами рая и смогли убедиться, что у нас есть только руки, ноги и голова, больше ничего. Я выдумала кукольный театр. Дело пошло хорошо. Первое время я зарабатывала больше Юрия, театр кукол очень любила. И надо было, не считаясь с выходками Юрия, с интригами Брянцева, продолжать это дело, а не бежать в отчаянии в Париж. Надо было tenir tête[516], чего я не смогла. Попав в Париж, надо было там и оставаться, добиться своего, а у меня опять, опять не хватило нервов. Обрушились детские болезни, одна страшней другой, я не выдержала и сдалась, вернулась. Юрий высылал мне 100 рублей – 1200 фр., это было разрешено. Но теперь новое постановление запрещало всякую пересылку денег. Вернувшись, надо было оставаться в Петербурге, не бежать опрометью от дикой ненависти Юрия в Детское. Надо было оставаться с детьми в чудной солнечной квартире, осмотреться и добиваться кукольного театра. Но я не воительница, увы.
Сколько раз сейчас я повторила: надо было. А вот теперь что мне делать? Опять с нового листа начинать жизнь? Положение таково: около 10 октября Юрий уехал на Канонерскую, привел свою комнату в порядок и, по слухам, собирается там и оставаться. Там он чудачит, танцует перед Кочуровыми, Араповым, Бертой и всей коммунальной квартирой фокстрот, рассказывает анекдоты, веселится и в полном спокойствии не работает. Предлогом к отъезду послужил такой случай: Вася обнаружил, что из комода исчезли два рулона заграничной нотной бумаги. Юрий дома поднял шум, стал возмущаться, что Кочуров берет его вещи. Я нашла, что возмущаться нечего, и комната и письменный стол открыты, прежде и ключа не было.
[С лета 32-го года начался его роман с Заевой, и он почти перестал работать. Кое-как очень медленно закончил симфонию, благодаря подстегиванию Коутса. Принялся за оперу. После смерти Алены написал сцену заговора, только арии. Сейчас он должен по продленному договору сдать клавир всей оперы, а к февралю и партитуру. Ничего не сделано. Очевидно, кто-то виноват в этом; виноват Толстой.