Дневник. Том 1 — страница 47 из 125

[559], – было очень рано, часов пять утра, и по улице, под окнами, медленно стуча огромными копытами, шли першероны[560], рабочие ехали в поля. И в такт их шагу нанизывались слова. Сегодня я проснулась, твердя: «И жизнь уж нас гнетет, как ровный путь без цели, Как пир на празднике чужом»[561]. И просыпаясь, я все повторяла эти стихи. И наконец, окончательно проснувшись, поняла их смысл, вспомнила всю свою грустную жизнь, грустное настоящее.

12 мая. Смерть не страшна. Что меня ужасает – это то, что все мое любимое, жалимое никому не будет нужно, будет выброшено, сожжено, роздано.

Я открыла сундук, я одна сейчас в квартире, и перебирала Аленины платьица, носочки. Каждая тряпочка мне дорога, это все образы, дневник ее коротких дней. Вот маркизетовое белое платьице, спереди вышита корзиночка с цветами, я переделала ей из своей блузки в Nanteuil[562], в нем ее снял M’Paul в саду у Mme Michel. Приезжал Петтинато, мы ходили вместе гулять, он восхищался, как она поправилась, вытянулась, похорошела.

Розовая юбочка, румынские вышитые рубашечки – наследие маленького Васи.

Летом, может быть, 33-го года мы обедали у Толстых без детей. Сидим на балконе, пьем чай. Вдруг появляется Алена в этой юбочке, блузочке с розовым пояском. Я целую ее: «Вот я принарядилась и пришла». Ангел мой золотой, вот уж правда, свет моей жизни. Боже мой, за что, за что я лишена радости, счастья? Какая в этой девочке была неистощимая жизнерадостность в болезни, до последнего дня. О, этот день, эти полные беспокойства и муки глаза в последнюю минуту. Нет, не могу, не могу.

15 июня. Я так занята кукольным театром и так устаю, что и писать некогда. Жизнь идет, и даже отраженья ее не остается. Обидно.

[Без даты[563].] Как это ни странно, Вася[564]. Вчера он днем был в городе, вернулся, пошел на этюды, выкупался – и готово, все его нервные центры соскочили с петель.

Он может жить в хорошем настроении, только если он один является центром внимания и ухода; лишь рядом кто-то еще – он приходит в неистовство. Так он ненавидел и изводил Алену. Теперь приехала Леля, которую, он знает, я страшно люблю. Конечно, он уже ворчит [находит в ней всякие недостатки и невыносимо груб. Как это больно].

1 июля. Редко урываю я время, чтобы писать. А к этим тетрадям у меня отношение как к каким-то очень дорогим и немножко запретным друзьям. Как грустно, что так мало, почти совсем нету друзей. Гоша, Петтинато, Леля.

Жизнь идет, навертывается на человека, как клубок, и нет ему времени ни думать, ни печалиться о других, только бы свои беды развести.

Организовала я таки Кукольный театр, третий раз[565]. Но как это все трудно, и удастся ли мне все то сделать, что хочется, уж и не знаю. Денег мало, следовательно, надо делать что-то ходовое, для доходов, а мой русский эпос откладывается. Русский эпос – товар экспортный. Эх, кабы поняли те, кому понять надлежит, что нам надо работать на экспорт.

Васе я почти не уделяю никакого времени, уж очень он враждебно стал относиться к моим замечаниям. Стоит мне что-либо ему сказать об этюде, начинается неистовый крик, оскорбления и пр. Сегодня он начал натюрморт – полевые цветы на сине-зеленом фоне. Я не согласилась с теми красками, что он взял, он, конечно, начал кричать. Но исправил этюд, а после и говорит: «Все-таки твое присутствие и замечания очень полезны. Что бы ни написал Воля Стреблов, отец все хвалит, получается дрянь».

Я знаю, что мои указания ему страшно полезны. Вася очень талантлив, но он еще очень неопытен, а самомнения, по примеру Чупятова, много. У него готовые чупятовские рецепты, и он не желает честно смотреть и видеть натуру. Через год его надо будет окончательно изъять от Чупятова, а то тот его засушит.

Юрий переписывается с Васей, никогда ни в одном письме не было передано мне привета. Меня не существует. На Васино рожденье 1 июля трогательная телеграмма, от его гостей также. Как просто отмахнуться от всех забот о здоровье, развитии, образовании, не знать ничего, кроме денежной поддержки, переписываться, посылать телеграммы, и это с восьмилетнего возраста Васи.

У Толстых произошла трещина в семейном счастье, и вряд ли кому-нибудь из них приходит в голову, до какой степени это мне неприятно, обидно, тяжело. Я так привыкла смотреть на их семью как на оазис среди общей печали, что эта трещина меня очень огорчила. Произошло это так: перед Пасхой, за несколько дней, Наталья Васильевна уехала в Москву к сестре. Мне это показалось очень странным, и я передала свои впечатления Старчаковым. Мне он ничего не сказал, а жене потом признался, что Н.В. нашла какие-то любовные письма и произошел «семейный купорос». Головина же мне рассказала, что виновница этого Шатрова. Она в прошлом году гостила у них летом, и когда Наталья Васильевна уезжала на Кавказ, то Елена Митрофановна свихнула ногу (вероятно, симулировала), осталась здесь, и Алексей Николаевич от нее не отходил. Бабушка мне это тогда же рассказывала. Наталья Васильевна пережила это очень тяжело. Вернулась она из Москвы через месяц, похудев невероятно, – слез, верно, пролито было немало. Внешне она была очень бодра, в Ленинграде заводят квартиру для удобства детей, она поступает в ВУЗ и будет служить.

Тяжело даются эти передряги. Вряд ли Н.В. догадывается о том, как я ей сочувствую.

26 июля. Никогда, никогда не услыхать ее голоса. Сейчас читаю о сказке, о детском творчестве. Вспомнила, как Алена рассказывала Ирине Потемкиной сказку о любви к трем апельсинам[566]. Чудесно рассказывала. И вот – никогда, никогда не услышу. Это невозможно и непонятно. Никакая работа, никакая занятость не заглушат этой мучительной боли. Наоборот. Еще острее, еще ужаснее.

28 августа. Вчера пошли с Еленой Ивановной к Петрову-Водкину. Давно их не видала, а тут, первый раз за лето, три дня дома. Объясняю. Они обижены, что не прислала билетов на кукольный спектакль в Павловске, Паллада похвасталась, что я ей дала билеты. Тоже объясняю, что спектакли продаются организациям, а что Палладе я просто дала пятерку. К.С. желчен. Я радуюсь за них, что переезжают в город, рассказываю, что из моих хлопот ничего не выходит. Кузьма Сергеевич говорит: «С какой же стати они [Рабис] вам дадут квартиру, Шапорин вас бросил, приедет сюда с молодой женой, тогда ему и дадут квартиру. Мне там что-то по этому поводу говорили». Какая бессердечная бестактность, чтобы не сказать больше. Крупный человек, а острит, как пожарный. Видимо, ему казалось, что такой выпад очень остроумен. Я не сморгнула, никак не реагировала, не ушла. Но больше моей ноги у них не будет.

Он нас пошел провожать, был всячески любезен. Тошно. Если эти слухи правда, это будет страшный удар для Васи.

Рано я Васю предоставила самому себе, выйдет ли из него что-нибудь? Начатые этюды, когда я ездила в Лугу[567], мне не понравились. Пора изъять его от Чупятова, засушивает. Чупятов, при внешней скромности, человек с чудовищным самомнением и все время говорит только о самом себе, презирает всех и вся. Презирает «Мир искусства»[568], презирает кардовцев[569], Яковлева и Шухаева, и Григорьева, презирает до известной степени и Петрова-Водкина, и Вася, как попугай, повторяет за ним то же самое. В России был Иванов, теперь Чупятов, между ними лучше других Врубель, и Петр[ов] – Водк[ин], Репин, Серов, Левитан и др. не существуют. Не существует для Васи и весь Запад. Вот кому бы надо побывать в Италии.

Утром вернулся наш Рыжик, пропадавший несколько месяцев. Я страшно ему обрадовалась – тоже зверюшка, которую любила Алена.

В кукольном театре нам все время усердно и с увлечением помогает Галя Кипарисова. Ей 15 лет.

Как бы веселилась Алена.

25 октября. С сердцем что-то плохо. Все время ноет, мешает, в левом ухе шумит. Неужели пора? Когда-то кто-то гадал мне, что умру 55 лет. Значит, пора. И жизни не жалко, так меня обманувшей, и смерти не страшно. Больно только, что умираю бесславно, ничего не доведя до конца. И на Юрия не сумела влиять, заставить работать, и Васю не поставила на ноги, и для себя ничего не сделала, и кукольный театр не довела до конца, не успела сделать того, что хотела. И больно, что все, любящие меня, далеко, а ближним до меня дела нет. Где Саша, что с ним, любимый мой родной Сашок. И не крикнуть, и не позвать.

Я очень боюсь, что влияние Чупятовых делается все более отрицательным. Они так приучили [Васю] к условности в цвете, что, оставшись один на один с природой, он в ней ничего не понял и не увидал. Он пробыл два месяца за Лугой, привез этюдов двенадцать, в которых даже намека на природу нету. Природа была только поводом к этюду. Все написаны желтой краской – это в июле и августе, когда не было ни одного желтого листа. Условны все до последней степени и малоинтересны. Теперь он у Чупятова начал рисовать. Вчера он принялся дома рисовать Геню и за вечер нарисовал какую-то дыню – это называется искать форму. Я понимаю, но зачем же убивать всякую непосредственность, всякое самостоятельное видение натуры. Это очень страшно для Васи, поддающегося не то что влиянию, а просто гипнозу. И не знаю, что предпринять, школ нет. Ему же надо se retremper au réalisme[570]. Но с ним говорить нельзя.

8 ноября. Алена и Вася одинаково воспитывались, Вася больше видел моей трудовой жизни, а какая разница в натурах. В Васе мне все чуждо и непонятно, а в Алене все было такое родное, понятное и дорогое.