Дневник. Том 1 — страница 49 из 125

[580].

В стихах о «Бродячей собаке» Кузмин писал: «Да!.. Не забыта и Паллада В титулованном кругу, Словно древняя дриада, Что резвится на лугу, Ей любовь одна отрада, И, где надо и не надо, Не откажет, не откажет и не скажет, не могу!»[581].

Я не совсем точно помню последние строчки, но что-то похожее. Титулованный круг состоял из бар. Н.Н. Врангеля, кн. С.М. Волконского, гр. Берга. А.К. Шервашидзе мне рассказывал, что у Паллады эти милые эстеты говорили такие чудовищные вещи, что даже ему бывало не по себе. Я у нее не бывала. Мужья у нее сменялись за мужьями. Одевалась Паллада безвкусно и провинциально, из-за ушей висели какие-то длинные аметистовые серьги, приделанные к волосам. Но она была очень остроумна, весела, мила, занятна. Когда это было, кажется, в 1912 году, – мы ездили к ней в Павловск: Потемкин, Белкин, Позняков и я, застали ее с Сапуновым на вокзале. Сколько ей лет? Не думаю, чтобы она могла быть много моложе меня. В том же 12-м году зимой в «Бродячей собаке» был костюмированный вечер. Я накинула на голову бабушкины блонды, на плечи надела черный с большими букетами платок, была в черном. Сошло за испанский костюм. Пошли мы туда с Петтинато. Помню, сидела я у окна на каком-то возвышении, на колени ко мне взгромоздилась Паллада, а у ног сидели Гумилев и Петтинато. Было очень весело – с Палладой всегда было весело, все острили, и Петтинато мне потом говорил: «Vouz avez été brillante»[582].

Произошел катаклизм.

Кажется, году в 23-м Паллада вернулась из скитаний по югу. Туда, в аристократическое бегство в Крым, она попала с Дерюжинским, скульптором. Брак этот был настоящим, с венчаньем. Дерюжинский был дружен с Феликсом Юсуповым, у Паллады остались в альбоме от этого полуострова «Цитеры»[583] стихи за подписью ФЮ. Но в эмиграцию Дерюжинский жену не взял. Жила Паллада тогда главным образом гаданьем по руке и на картах, меняла мужей и вернулась сюда, нося фамилию Педда –? – «акростих из фамилий моих последних пяти мужей».

Встречала я ее редко. Раз утром явилась она к нам на Канонерскую с Гипси (странный тюзовский актер) в голубом, атласном мятом платье – где-то танцевали всю ночь. В 24-м году – я погружена была в кукол в ТЮЗе – она и Борис Брюллов пригласили меня быть третейским судьей или арбитром: бросать ли ему семью (жену и детей) и жениться на Палладе или нет. Он был безумно в нее влюблен. Я ответила, как Соломон или как Санчо Панчо[584]: «Если явилась хотя бы тень сомнения, надо воздержаться». В общем, «dans le doute, abstiens-toi»[585]. Он воздержался.

После моего возвращения из Парижа и переселения в Детское застала ее уже здесь. За это время она женила на себе двадцатилетнего Гросса, «заимела» (как теперь говорят) от него ребенка и превратилась в домохозяйку. Но какую! Прислуги у нее менялись каждую неделю, уходили со скандалами, драками, убегали в форточки. Грязь дома невероятная. Гросс работал, как вол. Служил, писал, таскал кули из города. Тащил булки, керосин, картошку, все. А Паллада дралась с прислугами, ходила по гостям, волоча за собой измученного четырехлетнего Фитика, и сплетничала, сплетничала. Сплетни носили часто возмутительный характер. Про Стрельникова она пустила слух, что он служит в ГПУ; про Тиморевых, чудесную Юлию Андреевну, что они у нее украли белье! Которого у Паллады вообще не было. Мне ее болтовня доставила честь быть вызванной в ГПУ [в 1931 г.]. Там дознавались, что я знаю о ген. Суворове, эмигранте. О моем знакомстве с Суворовым знать никто не мог, т. к. собственно и знакомства-то не было, но он был мужем Натальи Романовны, двоюродной сестры Паллады, с которой я встречалась у брата Васи, где она с мужем играла в карты и от которой привезла привет Палладе.

Перед Светлой заутреней в этом году я зашла к Гроссу – он лежал.

17 декабря. Пришла В.С. Фигнер с Мариной. Марина – вторая Медея, красотка. 30-го маскарад в школе, Марине нужен костюм. Я надела на нее свою китайку, повойник, и она пустилась в пляс. Они, несколько пар, будут плясать русскую под музыку «Светит месяц, светит ясный». В 26-м году я взяла Аленушку на лето из St Germain, и с русским земгорским[586] детским садом она ездила в Vaux sur mer[587]. П. Потемкин писал для них частушки.

«Мы земгорский детский сад, сад, сад,

Нас здесь сорок семь ребят, бят, бят,

Чтоб с французов взять пример, мер, мер,

Нас послали в Во сюр мер, мер, мер».

Ей было 5 лет. Приехала загорелая, оживленная, пела русские песенки и танцевала запоем. У них ставился спектакль, пели «Снежинки» Гречанинова[588] и «Светит месяц». Это был Аленин коронный номер. Пухленькая, крепкая, она чудесно выделывала все па, особенно как-то округляла ручки, только присядка не удавалась. Всю ту осень у нас с ней было увлечение танцами. Жили мы на rue Cassini в rez-de-chaussée[589], так что Аленушкины пляски не могли никому мешать. Я садилась в глубокое кресло и начинала петь песни, вальсы, всякие танцы, а Алена импровизировала. Под вальс Коппелии[590] шла классика, ручки вверх, одна ножка в воздухе – прямо поза Павловой с наброска Серова[591], и краковяк, и импровизации, и опять все тот же любимый «Светит месяц, светит ясный». «Что ты, что ты, что ты, что ты», – ручки в бочки и спиной к публике. Публика и оркестр – я – искренно веселилась, с Аленой всегда, всегда было бесконечно весело. Глазки горят, волосики разлетаются, вся розовая, очаровательная. Почему судьба так жестоко немилосердна? И вот я одна, одна, словно в океане одна плыву.

Аленыш, Аленыш, зачем ты меня бросила? Это же нету сил выдержать. Скоро уже 3 года. Три года. И вот живу. И пусто на сердце и больно, больно! И все, кого я люблю, – далеко. Где-то мой бедный любимый Сашок? Задавлен этой толстой бабищей. Боже, как мне тяжело!

Старчаков: «Советскую литературу надо оставить под зябь, и писателей уничтожить, как сапных лошадей. Через 10 лет, не раньше, разрешить писать. Литература у нас заросла бурьяном, здесь пасся Лавренев, Федин, другие; чертополох вырос выше человеческого роста. Под зябь».

Блок по дневникам – незрелый человек. На людях – демон, он приходил домой и записывал: купил колбасы на 10 коп.[592].

У прежних зрелых людей были понятия о чести, долге, ответственности. Теперь и поколение Блока честь заменило совестью, а долг – настроением.

1936

15 марта. Вчера доклад Мейерхольда с сенсационным названием «Мейерхольд против мейерхольдовщины»[593]. Первая часть – корректив к статьям «Правды»[594]. Много блестящих фраз. Гром аплодисментов вызвало: «Советская тематика является чисто дымовой завесой, за которой скрывается посредственность. Нам нужна советская классика, как сказал товарищ Сталин».

А еще смеялись над принципом непогрешимости Папы[595]. Очевидно, народам с потрясенными нервами необходима вера в непогрешимого вождя. У него самого, у народа, нет сил разобраться, война надорвала нервы, здоровье – приятно, что за тебя кто-то непогрешимый подумает. И сомнению не может быть места в такой вере.

Ошельмовали как могли Шостаковича[596]. Вчера это была реабилитация. Знаменитый «сумбур» был заменен экспериментированием. Параллель с агрономом Цициным, которому Сталин сказал: «Экспериментируйте смелей, мы вас поддержим»[597]. Огромный мастер Шостакович, мыслитель. Вот отдельные удачные слова Мейерхольда:

Ход к простоте не легкий. У каждого художника своя поступь, и в поисках простоты не надо этой поступи терять. Не надо смешивать экспериментаторство с патологией.

Необходимо то, что впоследствии должно быть отброшено.

В злых, жестоких заголовках статей «Правды» пафос высоких требований нашей партии, требований повышения вкуса. Все эти статьи бьют по головам критиков, которые пока еще сидят в кустиках, и не знаю, что они там делают…

Между формой и содержанием не может быть разрыва. В трагическом высшая поэзия. Если бы в жизни не было страдания, была бы такая тоска, что мы все бы преждевременно повесились. Мой путь – реализм на базе условного театра.

Охлопков на театральной дискуссии каялся в грехах, он разделся донага, взял розгу и сек себя по заду. Куда же после этого ему идти, как жить?[598]

Я никогда не откажусь от своих принципов, сознавая свои ошибки. И если бы случилась такая невероятная вещь, что я бы отказался от своего пути, у меня бы осталось в котомке то, что я получил от своего учителя, величайшего мастера К.С. Станиславского. «Avant tout il faut faire de la musique»[599]. По пути Мейерхольд оплевал Радловых, считая С.Э. своим эпигоном.

Вторая часть доклада была менее интересна. Ругал своих учеников, восхваляя себя, а у нас в памяти все его последние неудачные постановки: «Пиковая дама», «Дама с камелиями», «Список благодеяний»[600]. От дискуссии отказался за переутомленностью, а жаль. Как я говорила, так и вышло; все, кто торопился лягать Митю, останутся в дураках, в каких дураках подлец Пиотровский