шел несколько ближе к острову, чем полагается; последовал залп, и пятеро человек было ранено, из них два тяжело, одному пришлось ампутировать ногу.
Сидела на вокзале в Шуе, вечером. Посередине стояла группа рабочих с котомками за спиной, курили. Курить на вокзале запрещено. Подошел милиционер, что-то сказал, а потом вырвал папиросу изо рта рабочего и бросил на пол. Поднялся крик, рабочие обступили милиционера: не имеешь права, говори, рукам воли не давай – казалось, вот-вот начнется рукопашная расправа. Милиционер еле-еле утек. На скамейке лежал молодой еще человек в стеганом, совершенно рваном ватнике и холщовых штанах. Потом он сел и, низко наклонив голову, начал что-то подвывать. Была ли это песня, не знаю.
Милиционер опять появился и стал его выгонять – на вокзале ночевать нельзя. Тот не уходил. Вышел сам комендант. Тут человек вскочил и начал ругаться. Ругал он обоих и трехэтажными и всякими другими словами. «Поговори еще, мы тебя в камеру посадим». – «А прячьте, такие-сякие, арестуйте, в тюрьме хлеб дают». Эту фразу я слышала десятки раз.
Рядом со мной сидит баба в черном платке. Заговорила. «Вот какие смелые, сразу видно, городские, рабочие, а у нас в деревне разве скажут слово. Ой, тяжело в колхозе, ни из-за чего работаешь, ни одеться, ни прокормиться, задавили льном». Баба из-за Нижнего[740], и повторяет ту же <песню>, что я слышу по всей дороге.
Еду вечером в Палех. По селам ни одной собаки. Помню, как прежде из каждой избы неслись собаки и провожали проезжавших неистовым лаем. Говорю об этом моему старику вознице (палехскому конюху). «Да видите, кормить-то нечем, да и караулить нечего: кожу с тебя не утащат».
Палех в упадке. В 38-м году арестовали Александра Ивановича Зубкова, организатора и председателя артели; взял бразды правления Баканов, совсем молодой, партийный, добивавшийся этого всеми средствами и, вероятно, повинный в аресте Зубкова. В связи с арестом Зубкова в дела артели вмешалось НКВД. Из библиотеки были вывезены все материалы, которые умным чекистам показались «божественными»: старинные иллюстрированные Библии Шнорра[741] и более ранние, картоны – копии с новгородских фресок, старинные иконы и копии. Все это (по словам И.И. Василевского) было сожжено.
Все эти ценнейшие вещи служили художникам матерьялами для их работ, как их предки пользовались Библиями XVII века. При Зубкове у артели был свой представитель в Москве Василевский, служивший во Всесоюзхудожнике, достававший им заказы по всей стране. Его сняли под предлогом, что он сын попа и что такое представительство – лишняя трата денег. Василевский получал 700 рублей.
Теперь артель сидит без заказов, и Баканов пустил ее на ширпотреб – то, с чем жестоко боролся Зубков.
Я остановилась у Баженова, а под вечер пошла к Парилову Николаю Михайловичу, который нам делал «Салтана». Парилов – крестьянин, Баженов – интеллигент, хотя и полуграмотный, – совершенно разные представители Палеха. Баженов талантливее, но Парилов самобытнее, и в нем «стиль» прирожденный, от икон, которые ему довелось писать самому, а Баженов стиль изучил, самого его революция застала 11-летним мальчишкой. Парилов – личник, т. е. его специальностью были лики на иконах, и на его эскизах лица, типажи были сделаны замечательно, по левкасу[742]. Эскизы кукол у Баженова неинтересны, нехарактерны, quelconque[743].
Угостили меня чаем с сахаром, конфетами, т. е. с такими запасами, которые есть сейчас только у хороших хозяек; пожаловалась жена на трудности хозяйства, «уж и не знаем, продержим ли корову, покосу нам, как единоличникам, не дали, сена купить негде». Сам же Николай Михайлович жаловался на отсутствие творческой работы. Нет ни театральных заказов, ни иллюстраций, расценки на работу по лаку снижены, старшие мастера перестали писать коробочки, молодежь рисует с открыток, с дешевых картинок. Парилов повел меня в мастерские. Было уже совсем темно, в мастерских никого не было, он водил меня по комнатам, открывал ящики, сушильные печи, показывал и шкатулочки, и оригиналы, с которых рисовали. Открытка: тигр; на коробочке тоже тигр, немного стилизованный, пальма. Другая еще хуже, уже без всякой стилизации. Утром Маркичев показывал мне целую массу коробочек, одна грубее другой, запомнились: Горький, группа детей – одни головы, а под ними продолговатый букет пошлейших цветов. И как исключение большая шкатулка, приблизительно сантиметров 40, старого мастера Сперанского – король Лир. Сверху король, свита и дочери. По всем 4 сторонам различные сцены. Буря, тучи по черному золотом и золотой дождь сделаны потрясающе. Что владимирскому мужику Шекспир и что он Шекспиру?
Там же показал мне Маркичев маленькую овальную коробочку-миниатюру Вакурова – «Бесы». Черная тройка, золотой снег и темно-синий фон. Чудесная работа, будь бы у меня лишние сто рублей, непременно бы купила.
Парилов показал мне свою картину «Колхозный ипподром», метра полторы длины. По первому плану бегут палехские кони, запряженные в американки[744], на втором плане в центре трибуна, кругом толпа. В Париже у какого-нибудь Marchand de Tableaux[745] эта картина могла бы иметь колоссальный успех. De manière Henry Rousseau[746] по своей огромной наивности. Все лица выписаны как на иконах, композиции никакой, все люди стоят в ряд, юбки у всех женщин с неизбежной византийской складкой посередине. Парилов угнетен, да, вероятно, и не он один.
Ночью поднялась снежная буря, к утру намело снегу в пол-аршина[747]. Мы с трудом доехали до Шуи, снег облипал колеса. Надели на меня валенки, огромный тулуп.
По всей дороге, по селам и в самой Шуе я любовалась на резьбу в окнах, светелках, вокруг крыши.
Я вывезла из Палеха подаренный мне Иваном Маркичевым керамический флакончик, вернее, вазочку. По черному полю серебряные цветы. Какой безграничный абсолютный вкус у этих людей.
Это все надо было бы заснять, это уже искусство прошлого, кому же в колхозе придет в голову украшать свое жилище? Я спросила у старого превосходного мастера А.В. Котухина, как у них хватало время на резьбу наличников. Он мне ответил: «Вот придешь из мастерской (он был иконописец), устанешь и для развлечения, для души берешь доску и режешь что в голову придет». Оттого такое разнообразие в рисунке.
Опять день в Шуе.
А прошлый раз я пошла с утра завтракать в ресторан и наблюдала, чем люди питаются.
Было 11 часов утра.
2 сотки водки, 2 бутылки пива, которое пьют с солью, тарелка щей. Другая компания из трех человек за время моего обеда выпила 1½ литра водки, пива без счета и по одному блюду первого или второго. Это были, по-видимому, «хозяйственники», какие-нибудь «завы». В высоких сапогах, куртках, отделанных барашком, рожи у них постепенно краснели; они вели какие-то хозяйственные разговоры. У таких людей особый хозяйственный жаргон.
Пьют все, пьяные везде. Валяются, как скоты.
От поездки осталось какое-то донельзя грустное впечатление, даже мучительное.
И в Палехе после ареста А.И. Зубкова у всех тяжелое настроение. Созидать трудно, а разрушать – ой, как легко.
1941
23 <августа>. Была у Данько, Наташа после дизентерии еле-еле двигается. Я пыталась ее уговаривать не уезжать, но она мне ответила: «Мы хотим уехать, не быть в Ленинграде, когда придут немцы». Я не стала настаивать. Перевезли ко мне с Бебутовой кардонку и небольшой чемодан с фарфором. Хотелось бы спасти его как можно больше. Е.Я. ежедневно увозит мне книги, но сколько их еще останется! Мне как-то бесконечно обидно за Наташу, и я все-таки уверена, что это спаниковала Елена Яковлевна. Фарфоровый музей[748] увезен в Саратов, туда они и надеются пробраться. Деньги у них есть.
25 <августа>, вечер. Утром заходила Елена Яковлевна. Она ежедневно ездит в Союз писателей, где должны дать какой-то талон на эвакуацию[749] и известить, когда поедет эшелон. И до сих пор ничего не известно. Она рассказала, что директор Фарфорового завода Диккерман, умный, энергичный, толковый еврей, в самом начале войны устроил себе командировку в Ирбит[750] для организации автосвечного завода. Ему был дан вагон, в который он погрузил один заводской станок для автосвечей, свою квартиру и семью с тещей и прочими родственниками. Вероятно, теперь к нему в Ирбит стягиваются со всей страны родные. Когда он поступил на Фарфоровый завод, он во всех цехах снял старых заведующих и понасажал своих родных. Теперь они все уехали и оголили цеха. Директором он вместо себя оставил бывшего токаря, старого работника, очень тупого, который окончательно развалил работу. Художественную часть сразу же закрыл. Наташа на днях пришла брать расчет, и ей не с кем было даже и проститься. Она нашла только старого вахтера, который так же, как и она, прослужил 27 лет на заводе. Он заплакал. Им рассказывал очевидец, что когда на заводе «Большевик»[751] собрали митинг по поводу воззвания Ворошилова[752], оратору не дали говорить. Его речь о защите Ленинграда и народном ополчении встретили криками: «Что нам с вилами, как на французов, против немцев выходить? С танками и самолетами вилами бороться? Нас предали!» А на митинге на Фарфоровом заводе говорили о патриотизме и махали руками те, у которых в кармане уже были талоны на эвакуацию. Остающиеся молчали!
«Да, – грустно сказала Елена Яковлевна, – нас предали». Наташа принесла из ТАСС сенсационную новость: немцы вошли в Персию, а мы и англичане двинули туда же войска