[778]. За силуэтом Спасского собора[779] тоже зарницы. Мы в грозовом кольце. Громят Путиловский завод, «Электросилу»[780], Мясокомбинат[781]. Перед глазами встал образ Петровского Спасителя[782] – глаза, полные смертной муки и жалости. Я подумала: «Твой город громят, Господи, город Петра».
Была у бедной Lily. Обещала пойти 18-го в НКВД. С телефоном очень трудно, в нашем районе выключен, по слухам, будет выключен везде. Звонила Данько, они обе страшно обрадовались, т. к. о нашем квартале ходят очень мрачные слухи. Все страх.
В конце обеда (был целый обед! Без мяса, конечно) звонок. Вася открывает, я слышу Наташин взволнованный голос и Васино громогласное «Слава богу».
В чем дело? Оказывается, дела очень плохи, немцы быстро надвигаются, по-видимому, возьмут город, будут бои в городе. «Чему же ты радуешься?» – говорю я. «Все что угодно, только не бомбежка». Я говорю: «Ты не понимаешь трагедии, Россия перестанет существовать». Он отвечает: «А сейчас? За двадцать три года создался такой клубок лжи, предательства, убийств, мучений, крови, что его надо разрубить. А там видно будет».
Я сегодня заходила в церковь под грохот дальнобойных орудий. Невесело. Что-то нас ждет?
Я как-то спрашивала Наташу Данько, каково настроение у рабочих. Она говорит, что воззвание Ворошилова о самозащите страшно возмутило рабочих. Все боеспособные уже давно взяты в армию, остались старики и женщины, кто же будет защищать город? И где оружие?
А нормы все сбавляют. Теперь я уже вместо 600 гр. получаю в день 200 гр. хлеба, и этого, конечно, не хватает. Целый день в госпитале – 14 часов продержаться на 200 граммах. Это трудновато.
Вчера Алеша рассказал Васе, что перед выступлением Сталина с 5½ утра по радио предупреждали, что будет чрезвычайное сообщение. Затем, после объявления диктора, что будет говорить Председатель и т. д. и т. д., раздался дрожащий голос: «Братья и сестры», затем бульканье наливаемой воды в стакан и лязг зубов о стекло. «Друзья мои» – и опять стук зубов о стекло[783].
Мужичьё сиволапое. Робкий грузин! Открыла окошко, потушив, конечно, предварительно свет. Все спокойно. Орудийной стрельбы не слышно, но все время зарницы, очевидно, со стороны Финляндии; некоторые очень яркие, высоко над домами. Дома черные, без единого проблеска света.
Хочется спать, уже двенадцатый час. Спим не раздеваясь уже с 8-го, только утром переодеваясь.
18 сентября. Сегодня днем дальнобойные орудия били по Ленинграду. Соня испугалась, мы быстро свели детей в бомбоубежище, там хоть ничего не слышно. Психологическое укрытие.
Уверяли, что это наши стреляют по немцам, но, увы, немцы погромили достаточно. У Троицкого моста[784], у Дворцового[785]. На углу Желябова и Невского[786] – это в центре. Маргарита Валерьяновна <Князева> говорит, что на углу Вознесенского[787] и Казанской[788]. Что дальше, не знаю. Вася был на улице, искал Наташе чулки.
Зашла С. Муромцева, пошли обедать в Союз писателей, встретили А.А. Смирнова, Б.В. Казанского. Казанский рассказал, что Лавренев уже давно уехал с Большим драматическим театром[789]. Он в день их отъезда встретил жену Лавренева, Е.М., она рассказала ему об этом и добавила, что, конечно, несколько стыдно уезжать, но Б.А. так нервничает… Еще бы, после своих глупых статей[790]. Храбрецы.
Смирнов подождал меня, и мы вместе дошли до трамвая. «Его Величество решило сделать из Ленинграда плацдарм. В наших газетах сообщалось, что немцы где-то выставили перед своей армией русских заложников, женщин и детей. В Ленинграде выставляют перед своей же армией три миллиона безоружных стариков, женщин, детей, ученых и хотят сделать новую Нумансию[791]. Армия, вместо того чтобы прорваться и сохранить свою живую силу, сгоняется в Ленинград, на Академии наук пулеметы. Ужасно, когда все зависит от воли обезумевшего фанатика».
Дошли почти достоверные слухи о гибели Гени Зевелевича. Это ужасно. Он приезжал в последний раз такой бодрый, жизнерадостный. Несчастная, несчастная его мать.
К нам за столик в Союзе писателей села дама, которую я там часто видела, но не знаю, кто она. Немолодая, невысокая, худенькая, с нервным хорошим лицом. Сегодня она вся дрожала и была как-то вне себя. Соня Муромцева оторвала ей талон. «Я два дня ничего не ела, у меня такое несчастье…» Я спросила, что с ней. «Нет, лучше об этом не говорить, но то, что со мной случилось, это во сто раз хуже смерти». Ей надо было ехать к юристу, на Петроградскую, и она никак не могла понять, почему нельзя ехать через Троицкий мост, на какой трамвай сесть. Вероятно, кого-нибудь арестовали близкого. Пошла к Лили, взяла бумаги, но до НКВД не дошла, смалодушничала – опять сильно палили. Пойду, если доживу, в субботу. Хоть бы англосаксы вмешались и не дали нас искоренить окончательно. Ведь отбить все равно не смогут.
Сонечка стала такая бледненькая. Молока теперь доставать негде, масла нет или, вернее, почти нет. Бедная детвора.
Вчера в лечебнице была жена Стрельникова Надежда Семеновна и вызвала меня, т. к. знала через Н.И. Кутузову, что я там работаю. (Она все повторяла: какие люди, какие люди.)
Встретились мы очень тепло; она с детьми тоже без крова. Около их дома на Староневском[792] упала бомба, все окна выбиты, штукатурка обсыпалась, и дом дал трещину, но устоял. Они теперь поселились в квартире Зона[793]. Она рассказала мне следующее: недели за две до этого она заснула, сидя в кресле. Слышит, что ее зовут: «Данечка», – и видит: Николай Михайлович. Она пошла приготовить ему постель, но увидела, что там спит Боря. Решив, что ей все это показалось, она вернулась на кресло и опять заснула. И опять слышит голос Н.М.: «Данечка, не забудь, в субботу, в половине двенадцатого». Когда упала бомба именно в субботу в половине двенадцатого, мальчики даже не проснулись и ничего из вещей не пострадало. Надежда Семеновна видит в этом заботу Николая Михайловича о семье даже за гробом. Она построила дачу в Луге, боясь за легкие детей, у Бориса начало туберкулеза. Там осталась ее сестра. «Там немцы, и если только не нагрянут наши партизаны, все уцелеет. А придут партизаны – сожгут».
20 сентября. Вчера был ужасный день. Еле я успела дойти до госпиталя, началась страшная пальба, казалось, над нашей крышей, завыла тревога и взрывы один за другим где-то совсем близко. Эти толчки в земле невозможно переносить. Днем еще тревоги. Под вечер я шла из 5-й палаты, на коридор из поликлиники по лестнице вели мужчину в штатском, в халате, с забинтованным лицом, на бинтах выступала везде кровь, сзади шла Мария Васильевна, бледная, с осунувшимся лицом. Мужчина сказал мне: «Добрый день, сестрица». Голос показался знакомым. Мария Васильевна прошептала: «Вы узнали?» Я схватилась за голову. Доктор Бондарчук, которым мы так восхищались. В перевязочной тотчас занялись извлечением осколков. В правом глазу, на лице везде было стекло, одно из них было такой величины. Бондарчук занимался в лаборатории Института на Маяковского[794]. Началась тревога. Все стали уходить, звали Бондарчука, он медлил, хотел закончить работу. Тревога – волна разбила окно, около которого сидел доктор. Его увезли наверх, в операционную. В 9 я хотела уйти – опять тревога. Бондарчука перенесли на наш коридор, ходячие больные ушли на другой конец, детей раздвинули, привезли каталку. Операцию и наложение швов делал В.М. Остроумов, помогала Мария Васильевна. Была абсолютная мрачная тишина. Изредка начинал пищать кто-нибудь из ребят, сиделка взяла маленького, в тот же день раненного, на руки и укачивала.
Бондарчук терпеливо молчал. Над ним молча работал и накладывал многочисленные швы Остроумов. Тонкий и красивый профиль А.И. Яковлевой. Все они с повязками на лице.
Когда в первый раз в нашей перевязочной его разбинтовали, он очень спокойно сказал М.В.: «Я взрослый и трезвый человек и прошу сказать совершенно откровенно: глаз потерян или нет?» Остроумов: «Ничего нельзя сейчас сказать, глаз очень плох, но категорически сказать, что погиб, нельзя». Глаз и веки были разрезаны, все залито кровью.
Когда перевязка кончилась и Бондарчука повели наверх, мы остались одни с М.В. Она только сказала: «Какой ужас», – и заплакала, и я тоже. Молодой, ему 41 год, блестящий доктор-нейрохирург и человек, и так зря быть раненным, может быть выведенным из строя.
Вчера бомбы были брошены в Мариинскую больницу, Нейрохирургический институт, поликлинику, новый Морской госпиталь на улице Красных командиров[795], который очень долго горел.
Я так домой и не ушла, потому что в половине 12-го опять была тревога, продремала на диване до 6 утра. Бондарчук спал спокойно. Ему вспрыснули противостолбнячную сыворотку, дали сульфидин[796]. Всю ночь около него просидела одна из его сотрудниц. До жены не дозвонились. Выключение телефонов в такой момент вносит лишнюю панику. Ни об ком ничего не знаешь.
Какое дикое, ни с чем не сравнимое варварство.
Говорят, Ляля видела сама, были немецкие листовки: «Мы даем вам передышку до 21-го, а потом, если вы не сдадитесь, сотрем вас в порошок». Непонятно, к кому они обращаются. Мы обыватели – quantité negligeable