Дневник. Том 1 — страница 65 из 125

С – не отвечают. Иду домой – вернулись. А ведь что переживешь за несколько минут, какие ужасы не придут в голову.

Вскоре после начала бомбардировки я была в госпитале и делала с Марией Васильевной перевязки. Из поликлиники зашла санитарка: кто тут у вас Шапорина, ее мужчина спрашивает. Я попросила обождать и продолжала помогать доктору. Я решила, что с нашими несчастье и ко мне прислали сказать. Что я тут пережила! Не выдержав, я попросила шепотом Надю Банникову дойти и узнать, кто пришел и что случилось. Надя через минуту вернулась, ничего не случилось, это ваш сын. Мария Васильевна услышала наш шепот и отправила меня узнать, в чем дело. Я вошла в поликлинику, увидала Васю и расплакалась неизвестно почему, никак не могла удержаться. А он пришел сказать, что пришла телеграмма от Атовмьяна с переводом в 1500 рублей от отца. Долго потом еще дрожали колени и ноги подкашивались.

Вчера вечером, когда я шла домой, было совсем светло, взошла луна и пробивалась сквозь быстро бегущие облака. Я вышла на Литейный – огромное зарево, облака совсем красные, свет шел по направлению к Московскому вокзалу или еще дальше, к Малой Охте.

Сейчас десятый час. Пока ждали тревогу, я выспалась. Тревоги до сих пор нет, даже не верится. Скоро месяц, как спим не раздеваясь, хотя и были немецкие листовки: спите спокойно, ночью бомбить не будем.

Сейчас рассматривала старую карту 1857 года Рейна, с иллюстрациями – как тихо; когда в Европе настанет тишина тургеневских романов и можно будет проехаться по Рейну. Увы, я уже больше никуда не попаду, не пожить мне больше в Италии, не побывать в San Gemimano, в Assisi, в Сиенне, куда так хотелось. Грохот тевтонских пушек разрушил мир.

«Ôtes-toi de là, que je m’y mette»[836] – кричит немецкий народ всем остальным.

8 октября. Сейчас около 3 утра. Только что вернулась из госпиталя. Тревога началась с немецкою аккуратностью в 7½ часов, длилась шесть часов с лишним и кончилась около двух. На улицах мутные сумерки, то ли луна, то ли рассвет, довольно светло. Кто погиб за эти 6 часов, что разрушено? Когда яростно лаяли зенитки и слышались раскаты взрывов, я только думала: «Господи, помилуй, Господи, помилуй». Угнетает полная беспомощность. Что думают Гете и Шиллер о своих потомках?

8 октября, вечером. Сегодня дождь, и я выспалась за вечер. Посмотрела в окно; кое-где мерцают звезды, разъяснивает, и ночь, может быть, готовит сюрпризы. Я съездила сегодня в Комитет по делам искусств[837], к Рачинскому, встретила бегающего по лестницам Шапиро и около часа ждала приема. Просила прикрепить нас, семью Шапорина, к открывшимся у них столовым в БДТ, Александринском, Михайловском[838]. Он обещал, велел записаться у Боровкова. Боровков же начал длительно объяснять мне, что не может же он записать нас раньше, чем голодающих актеров: «Посудите сами: театр Деммени голодает, приходил А.А. Брянцев, говорит: “Я народный артист, член Ленсовета, всех знаю в Ленсовете, и я устроил только семьдесят актеров в столовых, а шестьдесят голодают; пятьдесят человек у меня ведут большую шефскую работу и голодают. Накормите их”. Мне надо прикрепить восемьсот человек, прикреплю и вас, но вы сейчас в театре не работаете». Я ему напомнила о заслугах Шапорина, забыла напомнить о своих, указала, что С.В. Шостакович и Толстые уже прикреплены. Хорошенькие дела через три с половиной месяца войны. Наши девушки съездили сегодня в Старую деревню[839] и нарезали там на полях капустных кочерыжек и набрали листьев. Тушеные кочерыжки оказались очень вкусным блюдом, и Вася решил еще раз съездить с девицами туда же. Если бы запастись, то был бы хоть маленький ресурс.

У нас в госпитале лежат раненые рабочие, сдавшие свои карточки первой категории. Им дают только 200 гр. хлеба. Они было стали возмущаться, выяснилось, что райсовет постановил: на больничном положении довольно с них и 200 гр. хлеба! На весь день.

Мне пришлось продежурить с 3-го на 4-е всю ночь, т. к. Ильинская не смогла прийти из-за тревог, я 25 часов прожила, съев только 200 гр. хлеба и выпив две кружки чая. Все, по-видимому, относительно. Это была ужасная ночь. Первый раз немцы бомбили Ленинград всю ночь, до 4 утра. Одна тревога следовала за другой через полчаса.

Молоденький двадцатидвухлетний краснофлотец Герасимов, раненный в голову, бредил. Несмотря на принятый люминал, он то и дело вскакивал и с криком хотел куда-то бежать. Я его гладила, успокаивала, под раскаты взрывов уверяла, что все тихо. Он засыпал и опять, и опять бредил.

6-го была у меня Елена Ивановна, ее дела без перемен.

Заходила С. Муромцева. Она принята в Александринский театр, репетирует Лизу в «Дворянском гнезде», Луизу в «Коварстве»[840]. Все александринцы ее ласкают и хвалят и удивляются, как это произошло, что она до сих пор была не у них.

Настроение там ахти какое!

В уборных Александринского театра размещены П.З. Андреев с Дельмас, Каменский и Софроницкий. Кажется, переселится туда же и С.В. Шостакович. Андреев рассказал следующий эпизод о Касторском. Касторскому три раза предложили лететь из Ленинграда. Он все три раза ответил отказом. Его вызвали в НКВД, стали какие-то фертики[841] допрашивать: на каком основании вы отказываетесь; может быть, вы ждете каких-нибудь перемен, мы очень подозрительно относимся к таким отказам. Касторский: «Я больной человек, у меня больное сердце, и лететь на самолете не могу. Не всякий человек может быть летчиком. Почему вы именно меня, старого певца с ослабевшим голосом, хотите увезти, когда есть гораздо более достойные молодые». – «Мы хотим спасти вашу жизнь». Касторский: «Мою жизнь я получил от Бога, и он в ней волен».

Фертики пожали плечами и отпустили Касторского домой.

Соня рассказывала очень много, она чудесно это делает; она играет, изображая в лицах.

Мечты Лешкова; Мичурина. Андреев.

Я никогда не интервьюирую больных. Но прислушиваюсь к их разговорам. Оппозиционный элемент составляет сейчас Никонов, раненый рабочий Ижорского завода. Слышу как-то: говорят об общем положении дел. Нас бомбят, Полтава взята. «Прохвастались», – говорит Никонов.

Мотя, санитарка детского отделения: «Сами мы виноваты». – «Чем же мы виноваты?» – «А тем, что на всех собраниях руки поднимаем».

Смирнов, у которого отнята одна рука, спрашивает Еремушку – без обеих рук и слепого: «Когда война кончится, тебе ведь будет очень обидно, что ты и руки и глаза потерял». На что Кондратьев ответил: «Видишь, если война кончится нашей победой, я не буду обижаться. А если немцы победят, то, конечно, обидно». У Еремы нежный юмор, который не покидает его и во время самых злостных бомбардировок. И чудесное светлое лицо. Нестерову бы с него писать какого-нибудь убиенного Бориса, ослепленного Василька.

Заходила сегодня Марина Хармс. Д.И. арестован уже полтора месяца тому назад, соседний с ними дом разрушен, их дом дал трещину, все окна выбиты, она живет в писательской надстройке[842]. От родителей, живущих в Малой Вишере[843], никаких известий. Марина без всяких средств к существованию и в смертельном беспокойстве за Даниила Ивановича. Была Женя Григорьева. У нее окна заколочены досками, очень холодно, но все же они все вернулись на свою квартиру. Она нянчит чужого ребенка и собирается поселить у себя уже третью жилицу, раненую с верхнего этажа, учительницу. Женя – это сама самоотверженность и доброта. Мы с ней познакомились в 1903 году у Александра Маковского в его школе.

Я вчера списала из какой-то статьи в газете: «Великий Сталин неоднократно указывал, что самое ценное в нашей социалистической стране – это люди!!!»[844]

10 октября. Третий час утра. Опять тревога, длившаяся 6 часов, очень аккуратно с 7 часов 30 минут до 1 часа 30 минут. На улицах светло как днем. Луна сияет ослепительно, а такого блеска Большой Медведицы я, кажется, никогда не видала. В городе тихо. Быстро бегут люди, задержанные тревогой. Мчатся застрявшие трамваи. Как будто ничего и не бывало. Пожаров не видно.

Захожу в наше бомбоубежище. Сонечка спит. Дома есть нечего. Тушеные кочерыжки оставила в духовке – они прокисли, суп несъедобный. У меня ни крошки хлеба. Подогрела суррогатное кофе, выпила чашку с леденчиками. За весь день, с 6 утра до 3 часов ночи, 200 гр. хлеба, 2 кружки чаю и чашка кофе. Pas beaucoup[845].

От своих я не вижу никакой заботы. Я для Князевых соседка, о которой не надо заботиться. Ну да Бог с ними.

Сегодня в газетах: сдан Орел, обострились бои на Брянском и Вяземском направлении. Очевидно, Вязьма взята. Немцы берут Россию, как масло режут. И Ларино встало передо мной как живое. Дороги, луга, выбоины на дорогах, мостики, леса, парк с горкой в конце, церковь, папина могила, аромат травы, дорога на станцию, Днепровская долина – я вижу все это, я чувствую запах леса; и все это, быть может, истреблено нашими и немецкими полчищами.

Ларино в двенадцати верстах от железной дороги. Расстроилась я ужасно. Вдобавок оказалось, что Н.И. Кутузова бывала в наших местах, только в другую сторону от Издешкова[846]. У ее бабушки было там небольшое имение. Она знает Нюту Путята, ее брата, – ее дальние родственники.

Когда я утром шла в госпиталь, была чудная погода, только что встало солнце, и с горизонта вдали за Литейной, из-за Пантелеймоновской церкви[847] подымались розовые, сиреневатые облака, такие, как на картине Мусатова