<двух> стульях. Катя Пашникова вошла в комнату и усмехнулась: «Все здесь ваше, а вы на стульях спите». Я претензий не предъявляю. Les misères de la vie[911]. Электричество не горит ни у нас, ни в больнице, нигде. Тока нет, трамваев нет, дров. Заводы стоят.
Soeur Anna, soeur Anna, ne vois tu rien venir? Но пыль не вьется по дороге, трещат сильные морозы до 30°, нас засыпает снегом, и мы мрем, мрем, говорят, чуть ли не по 10 000 в день. Страшно.
Вера, прислуга Кати Князевой, хоронила своего четырехлетнего племянника и рассказала: приезжают грузовики, один за другим, полные покойников. Голые, босые, с оскаленными зубами, открытыми глазами. Тошнехонько. Машинами роют траншеи, как на окопах, и туда сваливают всех этих мертвецов, не то что кладут, а именно валят без разбора и засыпают, это стоит 20 рублей.
Сегодня умер Мильк. Рассказ Сени Кулакова. Рассказ в канцелярии голубоглазой женщины о сыне и муже. Встреча 4 подвод. Условия работы в больнице. Пропуска обеда. Васино отношение. Я без обеда. «У нас уютно, тепло, а ты живешь как отшельник – нам ничего не сделала».
На душе тихо – может быть, предвкушение смерти. За Васю страшно. Из Смольного пока нет ответа. Предложила, не хлопотать ли об устройстве Васи в больницу, все-таки там кормят, а в столовых одна дуранда. «А карточки нам оставят?» – спросила Наташа и стала усиленно отговаривать Васю от этого.
Хлеб нам прибавляют за счет умирающих, смертников, как их называют.
16 января. Кажется, уже нет сил для наблюдений. Шла на работу, перед глазами темные круги. Больные у нас главным образом свои – доктора, медсестры, санитарки. Легла сестра Бутыльникова. Изменилась она до неузнаваемости, лицо стало красиво и благородно. Огромные глаза, наполовину прикрытые веками, отвислые щеки исчезли. К ней приходит сын, мальчик 11 лет, очень красивый. Вероятно, ей надо было уехать. Не вынесла ни бомбежек, ни голода.
17 января. Вчера иду мимо Летнего сада. Деревья в инее пушистом и прекрасном. Навстречу человек лет под 40, худой до отказа, интеллигентного вида. Хорошо одетый, в теплом пальто с воротником. Нос обострился, и, как у многих теперь, по тонкой горбинке носа кровоподтек лилового цвета. Глаза широко раскрыты, вываливаются. Он идет, еле передвигая ноги, руки сжаты на груди, и он твердит глухим дрожащим голосом: «Я замерзаю, я за-мер-за-ю».
На обратном пути из Ленторга[912] (подробности…) шла через Марсово поле. Был пятый час, темнело. Пушистый иней розовел. Люди бежали в разные стороны. Меня обогнал молодой краснощекий матрос. Повернулся ко мне лицом, махнул рукой по направлению могил и озорно и громко: «Площадь жертв революции! Так твою распротак. Дожили! Площадь покойников!»[913] Его догнали спутники, и они быстро исчезли в морозном тумане.
Да. Город покойников. «Колыбель революции» расплачивается за свою опрометчивость.
Пошла сегодня к Радлову просить третий пропуск. Его не было, но я встретила Анну Дмитриевну. Они живут уже с сентября в театре – дома выбиты все окна. При встрече я ей говорю: «Все время твержу ваши стихи: “Безумным табуном неслись года… Они зачтутся Богом за столетья…”»[914]. – «Да, но тогда, в начале революции, было легче, совсем не то, что теперь. И пока театр работал, притом работал блестяще, перевыполняя свой план, было легко. Но в январе за отсутствием света театр закрыли. Люди в угнетенном состоянии, умирают. Восемь человек уже умерло в театре. Это страшно, и страшно, что искажается внутренний облик у людей».
Она торопилась в «Асторию»[915], куда они получили пропуск на десять дней.
Умер живущий над нами Петя Азаров, муж Бэллы Вульф. Ему не было еще 30 лет. Сгорел в один месяц. Умер от истощения. «Не давайте сыну лежать, – сказала мне Бэлла, – Петя залежался, так говорит докторша». Я была потрясена и перепугана за Васю.
Шла по Халтурина. Не доходя до площади, увидела юношу в коротком полушубке, ушанке, валенках. Он стоял, прислонившись к стене дома, и, повернув голову, не шевелясь, смотрел вдаль по Миллионной[916]. Глаза его казались совсем белыми. В Ленторге я провела минут 10 в поисках концов своего дела – продолжения моего письма Попкову. Помещается учреждение в каком-то роскошном особняке на набережной, впотьмах везде поблескивает мрамор лестниц и колонн, в темной, деревом отделанной бывшей столовой с огромным камином при оплывающем огарке свечи сидят замерзающие барышни. Письмо мое получило положительный ответ, но распоряжение не дошло по назначению. Иду обратно. Против Эрмитажа по Халтуриной на высоком крыльце лежит человек, вижу ноги в валенках. Около него два милиционера. «Надо его отвести в медпункт», – говорю я им. «Куда его вести, – говорит милиционер очень равнодушно, – он уже готов, надо убрать». Я вгляделась в лицо лежавшего: это был тот юноша, который здесь стоял полчаса тому назад. Шел снег, снег, снег. Площадь, набережная, облупившийся Зимний дворец, Эрмитаж с разбитыми окнами – все это кажется мне чем-то далеким и фантастическим, сказочным умершим городом, среди которого движутся, торопятся до последнего издыхания китайские нереальные тени.
В бытовом отношении жизнь становится все хуже. В столовые подбросили продуктов, дуранда исчезла, появились крупы, какие-то лепешки, супы с крупой. Котлеты же делаются из соленых кишок и прочих внутренностей, пахнут тухлым мясом, скорее треской. Дров в городе в плановом порядке нет. Доктор Остроумов мне заявил: белье будут менять раз в месяц, мыть больных нельзя – дров нет. Но если следить за чистотой, то вши не заведутся. (Вши завелись уже у троих, мажут теперь всякими мазями.)
Почта, комиссионный магазин, столовые, рассказ Мани Шабельской – умершая дочь – одеяло.
18 января. Начались пожары. Четверо суток горел дом на Пантелеймоновской, наискосок от разрушенного бомбой. Горят дома по всему городу, горит в Гостином дворе. В государственном плане не было заготовки дров. Трубы лопнули, воды нет, тушить нечем. Все топят буржуйки. Уборные не действуют. Продолжаю ходить во второе учбюро по распределению заборных книжек[917]. Начальник Лечидова, помощница ее Омельченко с невероятно зычным голосом. Обе – полуинтеллигентные, грубые до отказа. С 9-го числа хожу через день, вместо карточки второй категории (вместо моей рабочей – при восстановлении потерянной снижают категорию) мне подсунули третью категорию, иждивенческую; напутали и теперь глумятся надо мной. «Убирайтесь к черту», – кричит Омельченко. «Работница хоть облает, но поймет», – говорит Лечидова, и обе приходят в ярость, что я не лаю и продолжаю говорить спокойно. Воспитанность выводит из себя. Одна пожилая, очень милая дама просила разрешения больному зятю, работающему в порту, перерегистрировать карточки по месту жительства. Не разрешили. «Да идти некому, зять болен, при смерти, внук тоже болен, я не могу идти так далеко». – «Везите его в гробу!» – кричит Омельченко. Чувствуется ненависть к культурному человеку, зависть.
Я голодна и слабею. Все одна дуранда. Д-р Тройский просит наколоть ему сахар. Я колю щипцами, осколок летит на пол. Не поднимаю, знаю, что маленький. Сдав ему сахар, поднимаю крошечный осколок и с наслаждением съедаю.
На столе лежит ложка, которой раздавали больным кашу. По краю осталось немного каши. Я пальцем как бы нечаянно задеваю ложку, на пальце немного каши, потихоньку облизываю.
Прихожу голодная домой, без обеда, на одном хлебе. Наташа и Катя по новым карточкам получили 700 гр. хлеба. Мучительно хочется хлеба. Зависть голода.
Надя Банникова передала свои наблюдения на Троицком мосту. Ветер, идти трудно. Идут, придерживаясь за перила, навстречу друг другу мужчина и женщина. Сталкиваются, и начинается ругань: «Не видишь, что ли, что я сейчас свалюсь…» и т. д. Надя уходит, не дождавшись конца сцены.
25 января. День: живу в Ноевом ковчеге – Васиной комнате: бабушка, Вася, Наташа, Соня, Катя Князева, Алеша, Вера и я. Вася встает в 6 часов и идет за общим хлебом. К 9 иду в больницу, не моясь. Вчера Вера нигде не нашла воды, сегодня утром тоже, мне не дали воды! Даже для зубов. В больнице, оказалось, тоже вода не идет! Всех санитарок отрядили за водой, нигде не нашли, набрали снега во дворе и натаяли его. Мне пришлось дежурить в палатах 1-го этажа – 4° тепла. Я не снимала шубы и перчаток. Никто не моется. По улицам ходят абсолютно закопченные люди, как трубочисты. Замерзла, говорят, водокачка. Немцам не удалось ее разгромить, сами заморозили. Болят руки, суставы пальцев.
Морозы стоят трескучие, вчера было 36°, а сегодня немногим меньше.
На днях приходила Мария Митрофановна Шабельская и рассказывала, что у нее умерло 15 человек знакомых. Она пришла к знакомой старушке. Т. к. та двигаться не могла, то лежала в коридоре, чтобы не отворять дверь. Больная дочь лежала в комнате. Старушке стало холодно, и она попросила Марию Митрофановну принести одеяло из комнаты. Сумерки, в комнате полутемно. Одеяло лежало на постели. М.М. потянула его, тяжело; она напрягла силы, вытащила его – под ним лежал труп, умершая дочь старушки.
26 января. Вчера, вернувшись несолоно хлебавши из столовой (закрыта за отсутствием воды), сходила на бульвар за снегом. Растопила, хватило помыться вечером и утром. Все ездят на Фонтанку и Неву, я предпочитаю снег, – он чище. Без воды встали хлебозаводы. Вася сегодня пошел за хлебом без четверти 6, вернулся в половине 9-го, получил чуть ли не последний хлеб. Везде огромные очереди.
Вчера была безумно голодна. Попросила у Наташи две столовые ложки муки и сварила болтушку, прибавив для вкуса укропу.
В больнице холодно, в палатах 5 – 7 градусов. Дежурю теперь в бомбоубежище и двух верхних палатах. Вначале больным делали массу вливаний глюкозы, инъекций камфоры, сейчас все отменили за отсутствием возможности стерилизовать, заменили валерьянкой с ландышем. Дома в Васиной комнате очень тепло. Вася стопил на буржуйке шкафик и письменный стол приятеля Юдиной, натаскал из общежития рам, дверей, досок.