В палате нашей 6 глазных больных, из которых четверо ранены артиллерийским обстрелом, все работницы.
Пролетарки всем недовольны: порции малы, одно холодно, другое подано с опозданием, все их обкрадывают. Меня же после порций из столовых радует сравнительное обилие еды.
Утром чай, 40 гр. масла, на день 400 гр. хлеба, 30 или 40 гр. сахарного песку, кусок омлета (вчера была манная каша). На обед: густой суп с вермишелью и картошкой! Жареная печенка с большим количеством пшенной каши, компот, чай. В 6 часов гречневая каша и кружка кофе с соевым молоком, кружка кефира. Хлеба мне, конечно, мало.
Бабы рассказывают всякие слухи: на 20-е предсказано большое сражение, а 15 мая война кончится. А вдали все время слышится канонада, как отдаленный гром. Под этот гром радио сейчас передает концерт Краснознаменного Балтийского флота.
21 апреля. 6 утра. Марш-бодрячок. Информбюро – на фронте без существенных перемен. Это означает, по-моему: ничего хорошего, окромя плохого, как говорили в Вяземском уезде. Бабы рассказывают страшные истории. Александрова, раненная на Ржевке, повариха из детского очага: «Соседка моя спрашивает в булочной, не продаст ли кто-нибудь хлеба. Одна женщина к ней подошла и говорит: “Есть у меня, миленькая, хлеб, да только дома. Приходи к 7 часам туда-то”. Дает адрес. А знаете нашу жадность – захотелось побольше купить, она никому, даже мне не сказала. К 7 часам пошла. Уже темно на улице, входит в коридор, стучит в дверь – можно войти? Можно, говорят, – узнает она голос той женщины. Отворяет дверь, в комнате темно, и сразу ее кто-то за горло и душить. Чувствует, мужская рука. Она хоть и старая, но баба крепкая. Как толкнет его что было сил, мужик и упал. Она в коридор, караул, кричит, спасите. Все соседи повыбежали. А женщина выходит из комнаты и говорит: она сумасшедшая, он с ней пошутил. Пошутил! Ее бы придушили, обобрали, а потом выбросили бы на улицу. Умерла и умерла». Другая больная: «А то и вовсе бы съели». Александрова: «И съели бы». Другая: «Студень бы сварили и на рынок снесли бы продавать». Постникова: «А я, уже раненая, была в милиции. При мне гражданка принесла туда ребенка грудного, мертвого. Ручки и ножки отъедены». И пошли рассказы.
23 апреля. Дежурю ночь. Каким-то чудом полная тишина. Всю прошлую ночь была сильнейшая бомбардировка, то отдаляясь, то усиливаясь. В четвертом часу утра присоединились зенитки к общему грохоту. Около 7 немного поутихло, но потом опять пошло греметь; вчера днем канонада несколько раз возобновлялась. Казалось, начинается штурм города.
28 апреля. В «Правде» (Ленинградской) напечатана была выдача продуктов на последней декаде апреля к 1 мая.
Выдача с 25 апреля – 1 мая.
Каждый день одна-две тревоги. Самый сильный налет, первый, был 25-го. Надежда Яковлевна Соколова была на Лахте[966] в это время и наблюдала издали. Самолетов было очень много, но зенитки заставили их повернуть в сторону Ораниенбаума. Навстречу им поднялось большое количество наших самолетов. Вообще производит впечатление, что теперь мы лучше оснащены и эффективнее охрана. Как зажужжат наши, так на душе спокойнее, не то что осенью, когда немцы были хозяевами положения. За это время я устроила Марию Евгеньевну в дом инвалидов, меня отпускали вчера, ездила в городской отдел социального обеспечения.
Наслаждаюсь лежанием. Попросила Маева, чтобы дали мне отдохнуть от дежурств, на которых настаивала невзлюбившая меня взбалмошная старая дева Закржевская. Нахожусь здесь уже 10 дней и не заметила, как они прошли. Время проходит от еды до еды, которой, конечно, больше, чем дома, но все же ее очень мало, и мне не хватает ни хлеба, ни всего прочего. Dolce far niente[967] испорчено обязательными занятиями и грядущим экзаменом по ПВХО[968]. Наконец пришла телеграмма от Князева, что наши доехали благополучно, здоровы. От Юрия тоже: спрашивает Васин адрес и обещает выписать в Тифлис, значит, получил мое письмо, посланное с Данько. Юрий мне никогда не пишет и не отвечает, но в то же время точно выполняет мои советы и просьбы.
Я приобрела вид настоящего дистрофика, к счастью, еще нет цинготных явлений. Поддерживает ларинская закалка.
Стихи Н.С. Тихонова из газеты:
Нет, не хотел бы надпись я прочесть,
Чтобы в строках, украшенных аляпо,
Звучало бы: почтите мертвых честь.
Здесь Франция стояла! Скиньте шляпу[969].
По смыслу хорошо. Но количество бы: хотел бы, чтобы, звучало бы – тяжеловесно и неповоротливо.
2 мая. Взвешивалась. Во мне 51½ кг – 3 пуда 8 фунтов 300 гр. Когда я кончала Екатерининский институт, во мне было, помнится, 4 пуда 15 фунтов. А потом дошла до 5 с гаком. Усохла пуда на два с лишним за зиму. Как же тут не быть дистрофиком? Чем же питаться дальше? Внутренних жиров, которыми я, как дромадер своим горбом, питалась, больше ведь нет!
1 мая прошло под знаком сплошного ура и веселья по радио. Началось с прочтения приказа Сталина, который перечитывали раз пять в течение дня. А затем ансамбли песен и плясок пели патриотические и якобы народные песни и частушки с уханьем и свистом[970] style russe[971]. По институту даже распространился слух под это уханье, что блокада прорвана!!
Все мы ждали яростных налетов, ночью на 1-е раза три начинали бухать зенитки, утром был артиллерийский обстрел, но налеты так и не состоялись.
Третьего дня я ходила домой. Елена Ивановна схлопотала в горздраве транспорт для бабушки. При мне за ней приехали две хорошенькие санитарки, рассказали, что в Доме инвалидов хорошо кормят, а это сейчас самое главное. Перед отъездом мы с Lily выпили за здоровье М.Е. винца. А я, как настоящий дистрофик, получив свои майские дары, набросилась на них, плохо прожарила баранину и съела ее, кусок селедки, заедая изюмом. Ночью с желудком произошла катастрофа. Надо побыстрей ее ликвидировать.
6 мая. Я все еще в больнице. Температура 3-го поднялась до 38,1. Все мое обжорство виновато. Но с поносом я справилась постом и черными сухарями, пересушенными почти до угольного состояния. Лекарств никаких в больнице нет именно тогда, когда столько больных мрут от поносов и дизентерии.
3-го в воскресенье утром в седьмом часу был первый налет, тревога, после десяти второй, но взрывов слышно не было. «Soeur Anne, soeur Anne, ne vois tu rien venir», – говорю я опять, глядя на себя в кругленькое зеркальце. – «Je ne vois que le soleil qui poudroie et l’herbe que verdoie»[972], – увы! На душе очень неуютно – из стекла на меня смотрит страшное лицо дистрофика, истощенного до последнего предела. Лицо чужое. Трагические глаза с темными красновато-коричневыми веками и целым рядом складок кругом. Складки от носа, вокруг рта к подбородку, одна и та же у всех истощенных ленинградцев, делающая все лица похожими одно на другое. Красноватый нос, предельная худоба, и на щеках обвисшая складками кожа. Все, что осталось от Анны Пармской (на портрете в Эрмитаже)[973], на которую, по мнению Д.Н. Кардовского и Ф.А. Малявина, я была похожа как две капли воды. «Любовь Васильевна красавица», – говорил Кардовский Тиморевым. Страшно! Неужели не пережить? И быть похороненной в общей могиле. Брр.
В нашей палате лежит глазная больная Прокофьева. Работала на Звенигородской улице по уборке трупов. «Страшно небось?» – спрашиваю я. «Чего страшно, – говорит она, – они и на мертвых не похожи (она сильно окает), жидкие какие-то, не костенеют. Зимой – ну, замерзали, а теперь в них и костенеть-то нечему. Нагрузим полный грузовик – и на Волко-во. А там канавы машинами взрывают и всех один на одного». Эх – без креста![974]
Звоню вчера Наталье Васильевне, говорю, что хочу выписаться домой, чтобы успеть сделать предсмертный автопортрет дистрофика.
Она получила телеграмму от Алексея Николаевича: он посылает ей посылку с узбекской делегацией. Дело в том, что Н.В. хлопотала в Ленсовете об усиленном пайке; ей отказали, посоветовав обратиться лично к Толстому, все знаменитости-де посылают своим родным продукты в авиапосылках. Тогда Н.В., спрятав гордость в карман, телеграфировала А.Н.: в пайке отказано, пришли и т. д. Советует мне обратиться к Юрию. Не могу.
Упал ковш на дно,
Достать его холодно,
И досадно, и обидно,
Ну да ладно, все одно.
А вдруг выкарабкаемся?
Почитаю-ка «Faust’а».
Здесь, в больнице, я в первый раз прочла всего «Фауста» на немецком и наслаждалась.
Ihr naht euch wieder, schwankende Gestalten…[975]
26 мая. Шла утром в 8 часов завтракать. На Кирочной, около Дома Красной армии, меня перегнала женщина, которая везла покойника в детской плетеной коляске на рессорах. Мертвец, зашитый в простыню, был посажен в колясочку, голова перевешивалась и качалась из стороны в сторону, т. к. коляска сильно пружинила, ноги почти упирались в грудь женщины. На ней был темный костюм и какая-то шляпчонка; поверх чулок серые голубоватые носки, спускавшиеся на туфли. Мертвец прыгал, почти танцевал в колясочке. Мы ко всему привыкли, но это зрелище было необычно и отвратительно, и страшно в своем гротеске. Две бабы везли воду; они остановились и разразились бранью. «Ну можно ли так надругаться над покойником?» Мертвец меня перегнал и повернул по Пантелеймоновской [Пестеля].
Была сегодня в Комитете по делам искусств, просить какой-нибудь поддержки в питании. Это стыдновато, но «стыд не дым», все этим пользуются (Зак,