Дневник. Том 1 — страница 79 из 125

Валериан Михайлович). Видела там Бартошевича. Он собирает матерьялы и пишет книгу или большую статью о патриотических настроениях в русском театре, – точного заглавия не помню. «Я упиваюсь этой работой, она мне дает силы. Полтора месяца зимой провалялся, жена все продавала и покупала продукты, выкарабкался и с увлечением работаю. Важно, чтобы к окончанию войны иметь что-то в портфеле. Морально важно».

Я сидела там довольно долго, ждала приема у Загурского. Смотрю – идет Пехов, Всеволод Сергеевич. Вот человек, который мне казался обреченным на гибель этой зимой. Худой, высокий, чахоточного вида, не от мира сего, как он выжил? Я его окликнула. Он очень обрадовался и рассказал, что продолжает работать в ГАИСе в доме Зубова[976] и с увлечением работает над вопросом о детском театре. Кроме того, все время делает театральные эскизы, для себя. Зимой болела нога, он пролежал два месяца в больнице и все время там рисовал, делал эскизы. Благодаря этому и поправился. Хочет ко мне зайти, порасспросить о кукольном театре, т. к. это входит в трактуемый им вопрос. Его огромные глаза горели при этом. Творческий запал спасает людей, это все то же «перемещение внимания».

Как бы мне хотелось вернуться к умственной творческой работе. У нас в больнице создался с приходом к власти Маева и иже с ним такой неприятный тон, что не хочется больше там оставаться. Но «рабочая карточка»!

Списываю с листочков, которые пишу на дежурствах ночью.

1 июня. Дежурю ночь. Час ночи. Все тихо. В лечебнице дали электричество, но его запретили зажигать, нет лимитов, горит коптилка.

Мне не хочется больше работать, стали отекать ноги, устала, хочется отдохнуть, никуда не спешить, читать, писать, не дежурить по ночам; надоел малокультурный круг людей больницы, хочется заняться творческим трудом, сесть на свою полку.

Надоело постоянное ощущение собственного истощения. Сегодня утром выстояла в очереди, к счастью, недолго, свои 400 гр. мяса в виде соленой баранины. Почувствовала невероятную усталость. Пришла домой и съела полученные 20 гр. масла с сахаром. Замечательно подкрепило. Вот что нам нужно! А не те 100 гр. кашицы, которые мы получаем в «усиленном» питании[977].

Видела А.А. Брянцева, прилетел на несколько дней по делам театра из Березников, на Урале[978]. Похудел. Только с 1 мая стало налаживаться питание, всю зиму было очень тяжело. На рынках ничего нет, витаминов никаких, кто догадался, по приезде променяли табак на лук и грызли зиму. Артисты получают 800 гр. хлеба, иждивенцы 400, а иждивенцев 50 человек.

«Наши психуют, – говорит Брянцев, – стремятся домой в Ленинград: “Отечество в опасности, а мы скрываемся”. Вот посмотрели бы на вас, сказали бы: “Не хочу”. Будущую зиму, если не вернемся домой, переберемся в Молотов[979]. Театр имеет большой успех, играем все старое, новых постановок пока не делаем». Я говорю: «Хочется выжить, чтобы умереть и быть похороненной по-человечески, с панихидой, отпеванием», на что Брянцев ответил: «Я из духовного звания, отец был семинаристом[980], я сам пять лет служил на клиросе, поэтому веры у меня нет никакой, христианство и иудейство – дрянные религии, далекие от природы, я предпочитаю язычество. Я очень люблю церковную музыку, но в ней мало христианского. В ней больше языческого. Плачу и рыдаю[981] – это же противоречит христианской вере, смерти христианин должен радоваться».

Весь это разговор происходил на улице, перед ТЮЗом.

Дала ему опустить в Москве письмо Юрию, ему натащили целый чемодан писем.

Заходила в Союз композиторов к Богданову-Березовскому, он теперь председатель Союза, Евлахов ответственный секретарь. Наконец русские.

Встретила там Кочурова, он был на фронте, подкормился, поправился. Пишет песни для Красной армии[982]. Видела и Животова, тот провел целых два месяца на фронте, загорел, окреп. Я со страхом спросила о Наталье Ивановне – и жива, и здорова, и живут они сейчас рядом со мной, на Чайковской, в квартире Флита[983].

Ужасно радует, когда вижу людей творческого склада; пожалуй, самое сильное впечатление произвел на меня Пехов.

На фронте у нас дела, по-видимому, неважны, чтобы не сказать – плохи. Что ждет нас? Вторую осень (о зиме и думать нечего) мы не переживем.

Неужели так бесславно погибнуть от голода? Это ужасно. Soeur Anne, soeur Аnne, ne vois tu rien venir? Ничего и никого.

Мне почему-то все казалось, что с установлением нежных отношений с Англией как-то проявит себя Саша: найдет меня, я узнаю что-либо о нем, о Васе. И ничего. Жив ли он?

Скучаю без Сонечки. Так и вижу ее умные серьезные глазки, устремленные на хлеб, так хочется надеяться, что у них все благополучно, они сыты и навязчивый вопрос голодного желудка отпал и Соня опять по-детски весела.

Ни одного письма от них.

4 июня. 11 вечера. Белая ночь, «пишу, читаю без лампады»[984], сижу в перевязочной, из сада свежий чудесный воздух, весенний. Встает Ларино перед глазами: 21 мая ландыши, дубки. И рядом весь беспросветный ужас нашей мышеловки. По-видимому, нам все-таки суждено здесь погибнуть. Дела на фронте плохи, об освобождении Ленинграда никаких разговоров.

А у меня катастрофа. Утром я обнаружила, что у меня пропала столовая карточка на эту декаду, т. е. это значит семь дней полного голода, без хлеба, без еды. Вчера за ужином моя соседка по столу, по акценту татарка, все волновалась и всех спрашивала, кто забыл на столе у кассирши свою карточку. Мне в голову не пришло, что этой растяпой была я. Какая-то гражданка быстро подошла к кассирше и взяла карточку, а кассирша не потрудилась спросить ее фамилии (карточки надписаны). Я снесла серебро Животовым, поехала к Коноваловой: не купит ли ее булочница мой шелковый платок; нашла ее в ЛОСХе в очереди за помидорным пюре. Там же стояла и Щекатихина. Клавдия Павловна пришла в панику и отдала мне свой кусочек хлеба, граммов 50, я его взяла! И с жадностью съела. Это было все, что я съела за день, и, как это ни странно, я весь день не ощущала голода. Очевидно, все условно и относительно, но все же меня, вероятно, ожидает участь цыганской лошади: совсем было отвыкла от еды, но сдохла.

Вот что значит чересчур «перемещать внимание»; я думаю о другом и теряю карточки. И нигде ничего не найти, голодная смерть. Pas un seul petit morceau de mouche ou de vermisseau[985]. Увы, это вовсе не смешно. Не пережив этого, не поймешь. Если мне Загурский не устроит бесталонных обедов, хотя бы на эту декаду, я не выдержу и свалюсь.

Пришло письмо от Наташи бабушке. С предварительного разрешения Марии Евгеньевны я прочла его. Оно от конца апреля. Все хорошо. Весна, Сонечка целый день на воздухе. Берут в колхозе 3 литра молока по 4 рубля, есть картошка и пр. У крестьян яйца стоят 50 рублей десяток. «Сонечка всех вспоминает, только Любовь Васильевну никогда». Ни слова привета мне, конечно, нет, хотя эта самая бабушка оставлена всецело на мое попечение.

Животовы живут у Флита. У Натальи Ивановны хороший вид, почти не похудевший. Остается здесь, мистически верит в судьбу и ведет хозяйство, меняя все, что можно.

Заходила 2-го в Комитет по делам искусств за ответом об обедах, которого еще не было. За талонами стояла очередь у секретарши. Тут были и народные, и заслуженные, с орденами и без оных, многие с дистрофическим видом, с лицами в складку, как у меня. Горин-Горяинов с женой, Стрешнева – эти без складок.

Хлеб наш насущный даждь нам днесь[986].

Сама перед собой я вчера опозорилась. Еленин день. Я пошла в церковь, подала за упокой. Шла служба, обедня. Причащались. Дьякон объявил, что будет сначала общий молебен, потом панихида. Значит, ждать еще минут 40, час. У меня кружилась голова; торопясь в церковь, я поела очень мало хлеба. У меня еще был хлеб тогда. Слабость такая, что я побрела домой, не дождавшись панихиды. Какое физиологическое малодушие! И как я себя презираю.

Бедная моя Аленушка, на что стала похожа твоя старая мама. Деточка моя, цела ли твоя могилка? Неужели мне так и не суждено выполнить мою мечту – перевезти Аленушку и маму на Александро-Невское кладбище. 3 июня минул год, как я не была в Детском.

4 часа утра. Ночь прошла тихо, без бомбардировки. А все эти дни и ночи, то ближе, то дальше, слышна была артиллерийская стрельба из дальнобойных. Все привыкли, все стали фаталистами и не обращают никакого внимания на грохот и на грозящую опасность. Особенно божественно равнодушны дети. На днях я была дома; забили зенитки где-то совсем близко и очень грозно, с улицы донесся серебристый детский смех, и щебет их на бульваре не прекращался.

Зимой на улице поражали мужчины своим агонизирующим видом. По-видимому, они уже все перемерли, попали в «отсев», теперь черед за женщинами, за подростками.

Бредет женщина. Ноги широко расставлены, и она их, с трудом приподымая, медленно-медленно переставляет, вернее, передвигает. Глаза без выражения смотрят вниз, губы белые, лиловатые, на желтом лице ни кровинки, под глазами совсем белые, как бумага, пятна, а ниже отекшие темные подглазники; складки какие-то собачьи от носа вокруг рта, веки красно-коричневые. Все лица похожи одно на другое. Эти уже не поправятся. У меня лицо в этом же роде, но внутренняя жизнь еще не погасла, хожу быстро, но начинаю чувствовать какую-то неловкость в ногах, с наступлением тепла они стали опухать. Я встречаю почти каждый день на Литейном девочку лет 15; ее лицо становится все худей, губы белей. Пустые, ничего не выражающие глаза смотрят на мостовую, идет медленно, как сомнамбула. Все дистрофики ходят с палками.