Дневник. Том 2 — страница 4 из 131

без наряда из отдела по учету рабочей силы, а наряда не выдают без договора. А Шура, как 18-летняя, должна идти на насильственные работы по торфу, лесу, сланцу. Она же крепостная.

Or – les tyrans ont toujours raison и т. д. Нет <козы> с орехами…[32]

Рассказы Алеши Б. Варшава.

11 июля. 25 июня я перевезла Марию Евгеньевну в Мариинскую больницу. 26-го пришла к ней с Соней. Не хотели давать пропуска, состояние удовлетворительное, сказали, пропускаем только к тяжелым больным. Я все же добралась до заведующего отделением доктора. Произнесла магическое имя Машанского, который, благодаря просьбе Юрия, велел устроить М.Е. в больницу, и нас пропустили. М.Е. лежала уже с помертвевшим лицом. Она нас узнала, я прочла ей письмо Платонова, она не говорила, не захотела конфет, мы немного посидели, ушли. В ночь на 27-е она умерла. Я нашла карточку, когда ей было 17 – 18 лет. В бальном платье конца 70-х годов с медальоном на цепочке на шее, обворожительная девушка.

Бедная, бедная – один сын убит в ту войну, другой расстрелян, от нее это скрыли. Маргарита Валерьевна умерла в блокаду, зарыта где-нибудь в общей могиле, теперь Алексей Валерьянович. И одна с холодной эгоисткой Наташей.

Я делала все возможное, чтоб ей было легче, люблю я бездомным людям создавать иллюзию семьи. Создавала это своим детям, затем девочкам Старчаковым.

24 июля. Еще один утопающий. И я его спасла. Спасла, не надеясь на капиталы Карнеджи, которыми он награждал les enfants valeureux[33]. А за это спасение, пожалуй, стоило бы наградить, тем более что утопающий-то не более не менее как Юрий.

Пришел он ко мне и с большим волнением рассказал, что он в ужасном состоянии, что он может быть опозоренным, – одним словом, что его могут судить за двоеженство, так как он, не получив еще моего ответа на его просьбу о разводе, зарегистрировался с Александрой Федоровной, надеясь, что я всю процедуру развода сделаю тут. А я, помню, обиделась (хочешь разводиться – разводись сам) и послала ему официальное разрешение[34]. Когда он его получил, было уже поздно; как разводиться, когда его брак зарегистрирован! Почему же он так торопился, ведь я сразу же проделала все формальности? Оказывается, ему казалось, что он скоро умрет (это было в 1943 году). Я предполагаю, что А.Ф. на него очень наседала, и он зарегистрировался с ней, не подумав о последствиях.

И, как на грех, еще рассказал об этом Васе. А Вася спрашивает: можно ли это рассказать Ашкенази?

«Нет, ты представь себе: рассказать Ашкенази. Ведь это значит рассказать всему свету. Я, как нарочно, только что получил оба знака за лауреатство[35], затем “За оборону Кавказа”, “За доблестный труд”… вся грудь увешана… Добился известного положения, и если узнают об этом факте, меня же предадут суду; хотел пойти посоветоваться к какому-нибудь депутату Верховного Совета, но ведь черт их знает, кто из них работает в НКВД? Прежде я мог бы по-человечески поговорить, а теперь они пешки, трусливые пешки. Хочу к С.Б. Крылову пойти – этот не выдаст. Что сделать, какой выход найти, кошмар». Видно было, что он серьезно расстроен. И правда, по собственной неосторожности попал в нелепое положение.

И вот я придумала выход: мы развелись давно, разводилась я, уехав осенью 1924 года в Дорогобуж, и затем, взяв детей, уехала в Париж. Дорогобуж разрушен, сожжен, так же как и Смоленск, никаких архивов, конечно, не сохранилось. Скрывали это от детей. Свидетель я, враждебная сторона, и умершая теща.

Юрий был потрясен таким изобретением и даже на другой день, по телефону, поблагодарил меня.

Я не могу себе объяснить, зачем я это сделала человеку, который причинил мне столько горя. Я должна была бы злорадствовать, и только. Вероятно, потому, что я органически не могу не помочь человеку, когда он в беде.

А потом сама удивляюсь; каюсь редко.

Юрий сейчас очень мил к внучатам, одел их, очень ласков.

30 июля. Норма питания на месяц по детским карточкам:

Крупы 1 кг 200 гр.

Мяса 500 гр.

Масло 400 гр.

Сахар 500 гр.

17 августа. Утром, я была еще не одета, прибегает Анна Ивановна, глаза на лбу. «Я должна вам рассказать, это так страшно, так страшно!»

Вчера вечером состоялось торжественное собрание писателей в Смольном под председательством Жданова. За ним на эстраду вышли Прокофьев, Саянов, Попков, все бледные, расстроенные: в Москве состоялось совещание при участии Сталина, рассматривали деятельность ленинградских писателей, журналов «Звезда» и «Ленинград», «на страницах которых печатались пошлые рассказы и романы Зощенко и салонно-аристократические стихи А. Ахматовой».

Полились ведра помоев на того и на другого. Писатели выступали один подлее другого, каялись, били себя в грудь, обвиняли во всем Тихонова, оставил-де их без руководства. Постановили исключить из Союза писателей Анну Ахматову и Зощенко. Их, к счастью, в зале не было.

На московском заседании Прокофьев сказал Сталину: «Но ведь не мы одни, в московских журналах также печатают Ахматову». На что Сталин ответил: «Мы и до них доберемся»[36].

Много рассказывала Анна Ивановна, она все записывала. Рядом с ней сидел, по-видимому, чекист. Он все заглядывал на ее писание, и она перешла на армянский. Тогда он ее спросил, на каком это она языке пишет!!

По-видимому, наступил период «торможения» по Павлову, и торможения крепкого. Генералиссимус желает быть верховным главнокомандующим во всех областях.

Говорят, и как будто знающие люди, что Жуков арестован. Сосо[37] перещеголял всех царей. Суворов иногда впадал в немилость, какие пустяки. Жуков, герой войны, взявший Берлин, в тюрьме. Антонов, Новиков, вероятно, за ними последует и Рокоссовский.

А литература давно в тюрьме. Теперь на нее окончательно надели намордник.

Велено больше не писать исторических романов, лирики, необходимо освещать строительство и восстановление.

Стыд, конечно, не дым…

Но какой удар по самим себе! Победители – в тюрьме. Литература – на прокрустовом ложе. Доколе же, о Господи? После такой войны, я думаю, что писатели запьют и литература замрет совсем. Будет пастись в лопухах.

Да, после того как Зощенко ругали за какое-то произведение[38], на трибуну вышла Дилакторская и сказала, что она подала ему эту идею. Была она очень бледна, в белом костюме, с палкой. Позади Анны Ивановны какие-то типы кричали: «Тоже заступница!»

Надо не думать, не думать. Писатели – им туда и дорога, какие у нас писатели! Жалкие, трусливые творцы макулатуры. Их не жалко. А вот Жуков. Какой должен быть шум по этому поводу на Западе.

Неужели я не дождусь рассвета?

На днях, в дни юбилея Блока, приезжал Юрий: выступал и, как говорят, очень хорошо[39].

На другой день слова Жданова: «Зощенко собирался каннибальствовать на прекрасном теле Ленинграда. А вы знаете, кого мы во время блокады называли людоедами?»

Слова Сталина: «За миллионы получаем гроши»[40].

Ça ce n’est pas du Napoléon[41].

23 августа. Хочется плакать, плакать над собой, над неудачной жизнью, над своей усталостью, которая дошла до предела. А до начала работы одна неделя. Хочется лечь в больницу, закрыть глаза и умереть, не дождавшись рассвета.

10 сентября. «Благодать и мир вам да умножится в познании Бога… дабы вы чрез них соделались причастниками Божеского естества…» – 2-е Послание ап. Петра[42].

Это самое главное: чувствовать себя причастником Божеского естества, и я это чувствую, не всегда, но в те минуты, когда могу сосредоточиться и молиться.

Нельзя так падать духом. За последние две недели я отдохнула; я ничего не читала, отложила перевод, шила детишкам, днем отдыхала, наслаждалась красотой Токсова, глотала витамины Б и пришла в себя. А вокруг волны паники захлестывают все и вся. Период «торможения» расцветает махровым цветом, но на всех производит впечатление предсмертной судороги. После шумной и неприличной расправы с Зощенко и Ахматовой пошли статьи о театре, о критиках[43], все ослы лягаются как могут. В театрах полнейшая паника. Никто не знает, что уцелеет из постановок. Снят Пристли[44], снята «Дорога в Нью-Йорк»[45]. У Дмитриева 3 августа я встретила Юдкевича из Театра Ленинского комсомола, мы смотрели эскизы В.В. к «Униженным и оскорбленным» (очень хорошие эскизы), но театр не знает, пойдет ли спектакль или нет[46], не снимут ли совсем готовый спектакль «Тристан и Изольда» Бруштейн[47] в декорациях Альтмана с музыкой Кочурова. Кочуров мне звонил вчера: «Мои “Отцы и дети” в Большом драматическом пляшут»[48]. Ему был заказан Мариинским театром балет «Дон Жуан». Уже написана первая часть, которую он играл в театре, очень понравилась; если не снят, то отодвинут[49]. В Эстраде сняты рассказы Чехова.

Я представляю себе положение художественных руководителей театров. Вот уж «табак», в волжском смысле слова, так табак[50]. Под горло подперло. А все, что пишется, – стыдно читать, например: литература должна служить только Партии и государству, не имеет права быть аполитичной