Дневник. Том 2 — страница 44 из 131

Я не могла говорить, я чувствовала, что сейчас расплачусь, и после разговора долго и горько плакала. Почему, не знаю. Тут была и горькая обида на Васю, Наташу и Юрия Александровича, и умиление перед добротой и благородством Толстых и Лозинских, и боль за свою беспомощность. При живых родителях дети сироты. Ни мысли о них, ни заботы. Вася с новой семьей переехал на дачу, а Соня? Я ему написала, чтобы он достал мне во что бы то ни стало тысячу рублей на расплату с долгами, чтобы я могла выехать. Эх, не стоит об этом думать. Надо что-то изобрести.

23 июня. Характерный или, вернее, характеризующий некоторых людей случай. Переводчица А.П. Зельдович чуть ли не год, а то и больше вела переговоры с Жирмунским об обмене квартирами. Жила она с семьей в этой квартире около 40 лет, но решила менять, т. к. ее напугали, что к ней могут вселить кого-нибудь. И вот, когда уже все было решено, ордера на обмен были на руках, выяснилось, что вселить постороннего к ней не могут, и она отказалась от обмена. Надо сказать, что Зельдович совершенно больна, она за эту зиму очень исхудала, побледнела и находится в каком-то истерическом состоянии.

Взбешенный Жирмунский заявил ей, что он напишет об ее ужасном поступке в «Литературную газету» и во все литературные организации, поедет в Москву и пожалуется ее сыну.

Ей также позвонил Александр Александрович Смирнов, назвал ее поступок аморальным и посоветовал одуматься, пока не поздно! Не доводить дело до катастрофы! Этакие подлецы. Они могут свести в могилу эту несчастную женщину.

Жирмунский, с его жабообразным лицом, мне всегда казался очень грубым и антипатичным.

5 июля. Евреи договорились. К А.П. Зельдович начали вселять каких-то людей, и она тотчас же пошла на попятный и вновь предложила Жирмунскому обмен. Но он нашел уже что-то другое. К ней начали вселять людей, она заболела и попала в больницу.

Мне на всю жизнь врезалась в память одна картина из еврейского быта. Дело было в Витебске летом 1922 года, когда там гастролировал драматический театр, в котором я работала художницей.

Я шла по улице и услыхала откуда-то несшийся ужасающий еврейский галдеж. Казалось, что где-то дерутся не на жизнь, а на смерть. Иду дальше, крики становятся явственнее, и я вижу в полуподвальном этаже трех или четырех евреев, истерически кричащих друг на друга, размахивающих руками, ну вот-вот вцепятся в волосы один другому. И вдруг сразу успокоились, сели и мирно продолжали разговор.

Много шума из ничего.

Точь-в-точь примус.

7-го едем в Печоры.

18 сентября. 28 августа мы вернулись из Печор. Дорога была ужасная, вместо девяти мы ехали тридцать часов, и я легла костьми; ночь просидели в Москве на вокзале; в Луге четыре часа под липками.

28 сентября. Так и лежу до сих пор, сердцу не лучше, а хуже, потому что вставала, устраивала Петю во Дворец пионеров, была у Анны Петровны. М.М. Сорокина нашла, что у меня сильно расширилась аорта, в сердце новый шум, лежать надо. Лежу, пишу и читаю. Принялась за Бунина. В Печорах прочла и раза два перечитала его «Окаянные дни»[461], дневник 17, 18, 19-го годов, уехал он за границу в 20-м.

Меня поразила истеричность, чисто женская, даже бабья истеричность этих заметок. Он воспринял революцию и все события, сопровождавшие ее, как «начало тяжелой болезни с бредовыми кошмарами»! Он собирает все слухи, сплетни, то приходит от них в отчаянье, то принимается надеяться – то на немцев, то на французов…

Сейчас я прочла его «Деревню»[462]. Революция – прямой ответ на нее. К чему же истерические вопли, к чему надежда на французов, немцев, занявших юг? В «Окаянных днях» он приводит слова Л. Толстого: «Вся беда в том, что у меня воображение живее, чем у других» – и добавляет, что у него та же беда.

И вот, мне кажется, что благодаря этому повышенному воображению он ни в деревне не нашел ни одного положительного типа, ни одной живой души, к которой следовало бы присмотреться, ни к революционному гротеску не захотел прислушаться.

Я вспоминаю наших мужиков. Эпоха та же, начало века, 1905 год. Я не вижу там глухой тьмы, описанной Буниным. Его Дурновка недалеко ушла от «Подлиповцев»[463].

Наш Карпо, шатиловский Лазарь, Гаврила Петров, сам Петр Степанович, бывший крепостной. А как работали! У нас не полуторааршинный чернозем, а смоленский суглинок. И работали мужики от зари до зари. Правда, про Петра Степановича говорили, что он первую жену убил: ударил, а из нее дух вон.

А помещик Энгельгардт, влюбленный в Смоленске в какую-то светлейшую княгиню, ехал с женой из Смоленска в Москву. Пошли ли они в вагон-ресторан, неизвестно, но при переходе на ходу поезда из вагона в вагон жена упала с площадки под поезд и была раздавлена. Когда ее нашли, в ее руке была зажата его запонка с куском манжеты. Историю замяли. А что делало дворянство и правительство, чтобы внести культуру в деревне?

У меня сохранились переписанные моей матерью, очевидно из газеты «Temps», которую она получала, следующие слова великого князя Николая Михайловича на конференции в Петергофе по поводу Конституции от 28 августа 1905 года[464]: «Où sont mérites de la noblesse? Elle a sucé les paysans jusqu’a la moelle sans leur donner la moindre culture. Tous les postes bien payés de l’état, la noblesse se les a appropriés pour apporter partout le désordre par sa négligeance. Ce sont les nobles qui sont cause de l’état actuel de l’Empire. Il n’etaient là que quand il s’agissait de recevoir des prébendes. Dans ces conditions on ne saurait vraiment parler d’un mérite de la noblesse»[465].

Я вспоминаю рассказ о помещице Мясоедовой, которая, обладая большими средствами, открыла школы, больницы, сама много делала для крестьян, читала им Евангелие, объясняла. Администрация (царская) закрыла школы и приказала прекратить чтения, якобы вносящие крамолу.

Теперь в колхозе и Серого из Дурновки заставят работать.

Но только одно теперь ясно: крестьянство не приняло колхозы. Без бунта, без восстаний – просто ушло из деревни, оставив в ней стариков и старух. И старухи стали уходить. В сельсовете, где жила Катина мать, было постановлено: всем, проработавшим меньше 25 дней в месяц, сбавлять пять трудодней в месяц. А где же старухе проработать весь месяц? Она и переехала в Белозерск к сыну и избу перевезла.

Я помню, читала сама в газете весной 1922 года: Ленин издал новый аграрный закон, по которому крестьяне могли выходить на отруба, положив в основу так называемый «Столыпинский закон», так было написано черным по белому[466]. А как крестьяне приветствовали этот закон, когда Столыпин проводил его в жизнь. «Мы свет увидели, людьми стали». Жизнь в общине смахивала на жизнь в коммунальной квартире – ссоры, дрязги, зависть. А теперь несчастных вселяют по несколько семей в большие дома, чтобы и воспоминание о самостоятельности исчезло.

До революции с помещиками происходило то же, что сейчас с крестьянами: молодежь уходила из деревни. Сельское хозяйство в центральной и северной части России требовало больших забот, доходов не давало.

Но что у Бунина бесподобно – это описание природы. Среди его истерических воплей по поводу революции как бриллианты рассыпаны картины весеннего неба, заката… так не припомнишь, но остается впечатление драгоценностей, высокого мастерства.

4 октября. Как-то зашла ко мне К.И. и рассказала будто бы действительно бывший факт. Эренбург и писательница-еврейка (я забыла фамилию) были у Сталина и говорили о гонениях на евреев, растущем антисемитизме. «Погромы есть? – спросил Сталин. – Погромов нет, ну и будьте довольны».

5 октября. Сегодня вернулась из Москвы Елена Ивановна, съездившая на один день, чтобы передать в Министерство высшей школы какой-то документ. Она повидала сестру и Васю и рассказала с Васиных слов, что бедному Юрию Александровичу очень плохо живется. И жена, и сыновья издеваются над ним, держат его в черном теле. Александр Федорович, например, так и высказывается: пора бы этого старика вон из квартиры выгнать, ведь квартира-то на мое имя, да, пожалуй, замерзнет еще на улице. Никто у них не бывает, Юрий ходит с тусклыми глазами, оживляется с приходом Васи, с которым он хоть поговорить может. Tu l’as voulu, Georges Dandin! Женился на тамбовской мещанке, еще в Петрозаводске провозгласив: долой интеллигентных жен! Вот и получай, что заслужил, жни, что посеял. Мне его искренне жаль. Человек талантливый, блестящий собеседник, любящий общество, умевший и любивший принимать (Детское Село), оплеван некультурной, некрасивой и неинтересной бабой.

Это все маниловщина с моей стороны: когда я вспоминаю его равнодушие к умиравшей Аленушке, равнодушие к Васе и внукам, хочется сказать: поделом вору и мука. Лучше прошлое не вспоминать. И настоящее не малина: устроив Петю во Дворец пионеров по классу фортепьяно, я написала Юрию, что ввиду Петиной музыкальности я нашла нужным обучать его музыке. Учительница и плата за прокат рояля будут стоить 120 рублей в месяц. Так как я живу только на пенсию (210 рублей), то прошу присылать мне 150 рублей в месяц. Ни ответа, ни привета вот уже целый месяц.

7 октября. Погрома нет, но избиение есть, причем, как и в прежних погромах страдала еврейская беднота и голь, так и теперь страдают божьи коровки.

Во главе Гослитиздата Горский и главный редактор западного сектора Трескунов – оба евреи, а дело это ответственное и, казалось бы, должно находиться в русских руках.

А вот Вера Ананьевна Славенсон почти лишилась работы и нигде не может ничего подыскать. У нее 30-летний педагогический стаж, она историк, музейный работник, с 46-го года она преподает в художественных ремесленных училищах историю искусств. Человек она очень образованный, опытный, сердечный, прекрасно относящийся к ученикам, скольким она помогала всячески матерьяльно, и вот теперь почти на улице «по национальному признаку или пятому параграфу»