Орбели единственный не каялся и не признавал своих ошибок! Люди (политические «преступники»), имевшие пятилетний срок ссылки и уже освобожденные, но не имеющие права жить в столицах, получают чистые паспорта. Ежедневно молюсь, чтобы Господь Бог дал мне дожить до рассвета. И повидать братьев. Я не могу умереть, не повидавшись с ними.
<Конец мая?> 25 мая умерла мать Алеши Бонч-Бруевича Александра Алексеевна. Это была очаровательная женщина, много выстрадавшая, но все прощавшая и терпевшая ради Алеши. Алеша ее обожал и потерял в ней единственного друга. На нем лица не было. Жаль мне его до слез и от всего сердца. Я сидела в ее комнате, у ее гроба, глядела на ее спокойное несостарившееся лицо и невольно думала о себе. Сын был ее другом – почему мой сын так далек от меня, есть ли в этом моя вина или это шапоринское наследие? Алеша как-то сказал мне: «Вы делаете для Васи больше возможного». А разве Вася мне друг, разве я что-нибудь для него значу? Я умру – он останется совершенно равнодушен. Если Александра Алексеевна страдала в свое время от неверности мужа, Алешина любовь и преданность отогревали ей душу, и в нем она была счастлива. Я не могла смотреть на него без слез. На кладбище началась гроза, пошел дождь. Ждали могильщиков. Алеша стоял над могилой на высокой груде выкопанной земли, смотрел в ее пустоту, бедный, бедный мальчик, каково-то было у него на душе.
10 октября. Как давно я не писала в этой тетради, пала духом и была очень угнетена. Еще бы, в середине июня со мной стряслась катастрофа, от которой я очень долго не могла прийти в себя, и благодаря этому, т. е. своей слабости, я загубила свое дело.
В середине июня Лениздат расторг со мной договор на перевод Жюль Верна, причем все было сделано абсолютно противозаконно. При заключении договора состоялось маленькое совещание участников перевода, В.С. Вальдман, Лопыревой, меня и нашего редактора Брандиса. Говорились очень приятные слова о совместной работе, о том, что, закончив перевод, мы будем прочитывать друг другу работы, редактор будет нам помогать. Было установлено, что все вещи, кроме моего перевода, требуют обработки, тогда как «Maître du monde»[581] должен быть переведен без отступлений от текста автора. В этой повести Жюль Верн ведет рассказ от имени полицейского инспектора, язык его несколько витиеватый и, во всяком случае, не похож на стиль других его произведений, я сравнивала с «Voyage à la Lune»[582].
Я так и переводила, стараясь выдержать этот стиль. Брандис стал меня торопить, чтобы я дала ему хоть часть работы. И пришел за ней сам! Мне кажется, что этот приход был неспроста. Но догадалась я об этом позже. Когда к сестре в Станище приезжал урядник, ему подносили водки и давали поросенка, это был уже установленный порядок. Для этого не надо было особого хитроумия или подхода. А начальник станции попросту говорил Нилу Кардо-Сысоеву: «Мне бы свинью так пудов 11».
Я дала Брандису, собственно говоря, ненапечатанную, но никак не законченную работу листа на три. Через несколько дней он мне звонит, что перевод плох, он отнес его в издательство и считает, что редактировать его невозможно.
Меня это заявление как обухом по голове ударило. Я заставила себя пойти в издательство, объяснила, что это была работа, сделанная начерно, и просила подождать, пока я не приведу ее в надлежащий вид.
Никогда со мной ничего подобного не случалось. Надо сказать, что этот перевод читала Клара Ильинична Варшавская и одобрила его. Я принялась за работу. Условия работы прошлой зимой и весной были ужасные. Наташа отсутствовала и все хозяйство взвалила на меня и, как свинья под дубом, подточила тот самый дуб, помощь которого была детям так нужна. Я переработала перевод совсем. Прежде чем сдавать, показала Лозинскому. Пока я рылась в энциклопедическом словаре, М.Л. просмотрел 4 страницы, сделал мне кое-какие указания и сказал, что в общем «крепкий русский язык».
Сдаю. Через несколько дней Брандис звонит, говорит, что гораздо лучше, через несколько дней мы встретимся и поговорим… А на другой день утром меня вызывает главный редактор Татьяна Владимировна Буданова (она такая же Буданова, как Михаил Соломонович – Трескунов). Приезжаю, там нахожу Брандиса, он показывает мне те же четыре страницы, мелко исписанные над моими строчками карандашом, говорит, что редактировать мой перевод – это значит написать все заново, и расторгают со мной договор.
Спорить я не стала. И напрасно. Они брали меня «на арапа». Придя домой, я посмотрела его редактуру. Многое было даже безграмотно. Например, вместо «деревня была ближе к вулкану» Брандис пишет: приближенней! Одним словом – Бердичев.
Мы с Соней поехали к Толстым в Кавголово[583], и я захватила с собой эти проредактированные 4 страницы, чтобы показать Лозинскому. М.Л. попросил меня оставить ему и через неделю прислал разбор на 12 листах, не оставив камня на камне от всей этой белиберды. У меня в мае и июне были такие нестерпимые боли в затылке, что я боялась кровоизлияния в мозг.
Как выяснилось, мне надо было сразу же обратиться в охрану авторских прав, за июль (льготный месяц) перевести неоконченные 3 главы (которые я не успела перевести из-за мучительного домашнего положения) и подать в суд. Ничего этого я не сделала и не могла сделать, так как была совсем больна.
А из Москвы писали, что сестра чуть не при смерти, и торопили мой приезд.
Второй раз меня съедают иудеи. 1) Шапиро, 2) Брандис с Будановой. Съели меня, как устрицу.
11 октября. Спускаясь вчера по лестнице от Софьи Исаковны Дымшиц (Толстой), я подумала: вот подлинно израильтянин, в котором нет лукавства, как сказал Иисус Христос о Нафанаиле[584].
Лукавства в ней никогда не было и корыстолюбия также. Она разошлась с Толстым из-за собственного легкомыслия, она признает это сама, не взяв от него ничего. Вчера она мне рассказала, что А.Н., женившись на Наталье Васильевне, пришел к ней и сказал, что тетя Маша (Тургенева) подарила ему свое небольшое имение на Волыни, но он хочет передать его Марианне. Софья Исааковна была этим страшно оскорблена: «Ты, следовательно, отказываешься от отцовства; я думала, что если ты отец Марианны, то пока у тебя будут деньги, будут и у твоей дочери, не будет у тебя, не будет и у нее. Ты будешь о ней заботиться. Зачем же ей имение? Или ты отказываешься от своего отцовства?» И она вышла из комнаты, а А.Н. заплакал. Не всякая бы так поступила.
18 октября. Теперь я узнала, что перевод был передан Доре Лившиц и Тетеревниковой. Лившиц я считаю лучшей переводчицей в Ленинграде. Взяток ей давать было незачем. Я объясняю поведение Брандиса таким образом: он плохо знает русский язык, я заметила, что русские обороты речи его пугают. Например, слова «почудилось», «на мой взгляд», «будь уж светло» он подчеркивает как недопустимые. Он решил, не будучи уверен ни в себе, ни во мне, обратиться к Доре, которую и редактировать не надо! Если бы у меня все было готово – ну что тут уж говорить!
Такова была весна, а лето принесло мне тоже только огорчения и разочарования. 4 июля была премьера «Декабристов» в Мариинском театре, прошла блестяще, артист Алексеев создал благородный, романтичный, незабываемый образ Рылеева. Юрий был очень доволен, его вызывали без конца. 8-го мы с Соней уехали в Москву. Сестре было уже лучше, она стала быстро поправляться, но, увы, я ее больше не узнавала, ее словно подменили. Это было мне очень, очень больно. Я так боялась за ее жизнь, ехала с таким беспокойством и встретила полную холодность и равнодушие. Это уже старческий маразм. Сонечку Вася отвез на дачу, которую взял для Любочки. Она жила на Шереметьевской[585] с бабушкой, Васиной тещей. Но та, как женщина простая, деревенская, считала, что Соня должна стать нянькой при Любочке и девочкой на побегушках. Мало того, она Соню почти не кормила, оставляя все вкусное для Любы, хотя я все время возила им продукты и снабжала деньгами. Выяснилось это в один прекрасный день, когда я приехала навестить их. Я Соню увезла. Всего она там пробыла 3 недели. Соседи по даче были глубоко возмущены отношением к Соне и уже давно перестали разговаривать с Евдокией Михайловной. Дочери она, по-видимому, боялась и при ней становилась неузнаваема.
Это было вторым разочарованием. Я поняла, что у детей, Сони и Пети, нет другого пристанища, кроме матери, и какая там ни есть Наташа, при всем ее эгоизме она детей любит по-своему. А у отца им места нет. Это очень тяжело и больно. Я рассказала Наде все подробности: «Самое главное, чтобы ребенок не почувствовал себя никому не нужным», – сказала она.
Лида (Мапа) Радлова пригласила Соню к себе на Николину гору[586], где она и пробыла 10 дней.
Я поехала за ней вместе с Мапой в дождливый день. Дождь лил как из ведра. Днем прояснело, выглянуло солнце, и мы пошли погулять. Вышли к Москве-реке, которая здесь, под Николиной горой, делает излучину. Я громко ахнула от восторга. Просто остолбенела: после дождя в воздухе стояла голубоватая дымка испарений. Вода в реке была темно-фиолетовая, цвета сливы, среди ярко-зеленых берегов. Такой красоты оттенков я еще никогда не видала. Это было отражение синей за туманом Николиной горы.
Я долго любовалась, не могла оторваться от этого небывалого сочетания красок, богатства глубины густого фиолетового цвета. Пожалуй, это самое сильное впечатление за все лето.
Приехали мы в Москву 9-го, и чуть ли не на другой же день радио оповестило об измене Берия и его аресте. Никто не решался произнести его фамилию, говорить об этом. Боялись. Иносказательно называли Берлиозом. Надя рассказывала, что у них в столовой завода служащие сидели, читая газеты, но никто не промолвил ни слова об этой неожиданно разорвавшейся бомбе.