Дневник. Том 2 — страница 60 из 131

Вечером ко мне пришла Александра Васильевна Щекатихина с каким-то коллекционером Загорским, собирающим советский фарфор. Боюсь, как бы он ее не околпачил, ее так легко провести и надуть.

На днях до этого она мне звонит: «У меня сейчас были Monsieur (этот самый Загорский) и Madame на своей машине, они поклонники моего фарфора, хотят много у меня купить, но я говорю, что до выставки я продавать не хочу. Но все-таки они купили одну, еще парижскую, тарелку». – «Сколько же они вам заплатили?» – спрашиваю. «Кажется, двадцать пять рублей». – «Да что вы, Александра Васильевна, ведь за двадцать пять рублей вы чашки приличной в магазине не купите, так нельзя». – «А впрочем, я не знаю. Пойду посмотрю, сколько они денег оставили». Довольно долго она не возвращалась к телефону, очевидно, пересчитывала. «Ну, сколько же?» – «Сто пятьдесят». Бедняга не разбирается в деньгах, ей бы надо все время иметь около себя порядочного и честного человека. А сын – une loque.

Попозже пришла А.А. Ахматова, недавно приехавшая из Москвы. И коллекционер и Щекатихина ушли.

Она долго сидела, много рассказывала, беседовали. Она ушла около 12. Умер в ссылке Н.Н. Пунин, еще в августе. Возможно ли хлопотать о возвращении, о снятии судимости, неизвестно. Кто-то из ее знакомых стал хлопотать о том, чтобы мать могла приехать к ним из Нижнего, где жила после лагеря, т. к. она была стара. Высшие инстанции ответили, чтобы они обратились в МВД, а там, оказывается, не получено никаких инструкций.

Я ей говорю: «Ягóда оказался вредителем, Ежов также, а Берия уже обер-вредитель, изменник и т. д. Казалось бы, что простая логика требует пересмотра деятельности этих негодяев и возвращения миллионов невинных, сосланных ими. «Как на это посмотреть, – ответила Анна Андреевна. – Можно ведь и так поставить вопрос: Берия был предатель, и может быть, он смягчал судьбы своих приверженцев и давал десять лет, когда люди были достойны расстрела».

В 1938 году судили ее сына, Л.Н. Гумилева, и дали ему 10 лет ссылки. Анна Андреевна подала кассацию. Военный прокурор пересмотрел дело и нашел, что наказание слишком мягко. В то время следующей мерой наказания был расстрел. Целый месяц А.А. с ужасом в сердце ждала решения. Произошла какая-то смена властей, прокурор не то был снят, не то расстрелян, и Гумилев получил 5 лет. Случайность.

Из московских анекдотов: восстанавливают ресторан Тестова[600], и консультантами по этому вопросу приглашены специалисты: Лев Никулин, граф Игнатьев и Вертинский! Я думаю, что хитрой лисе Игнатьеву не очень по себе в такой компании. За достоверность не ручаюсь. За что купила, за то и продаю.

1954

24 января. От старости у меня ни до чего руки не доходят, даже до дневника, и это очень обидно. Когда я пишу, я собираюсь с мыслями, сосредотачиваюсь. В церковь теперь попасть невозможно, такие толпы стоят у входов; а там тоже тишина.

Вчера я поехала в Александро-Невскую лавру, пропустив все сроки для регистрации могилы деда и бабушки. И что же оказалось? Некая Анна Емельяновна Овчинникова, живущая на Петроградской стороне, зарегистрировала могилу Яковлевых еще в начале августа, как только вышел приказ о регистрации.

«И это часто случается, – сказал мне старик, ведущий регистрацию. – Неужели вы думаете, что те две тысячи с лишним могил, которые у нас записаны, зарегистрированы родственниками? Верующим людям жалко памятника, в особенности если он с образом, вот они и берут на себя заботу о нем. Князя Урусова могилу регистрировал тоже кто-то посторонний».

На памятнике Урусова образ уцелел, а с нашего памятника образ св. Елизаветы за эту осень сорвали; [он поставлен в 1859 году, около 100 лет продержался]; мне объяснили сторожихи, что он, верно, был писан на медной доске, медь понадобилась! Лик Св. Елизаветы был писан с бабушкиного портрета. Я написала неизвестной доброй душе, благодаря ее за неожиданную услугу.

Дней десять тому назад ко мне зашли мои старые знакомые, жившие в Детском Селе в одном дворе с нами, Нина Федоровна Сидоренкова и Клавдия. О Нине и ее семье я, вероятно, писала в свое время, о том, как их раскулачили и как, попав в Детское, они с мужем неустанным, упорным, муравьиным трудом свили себе новое гнездо и еще при нас переселились в Полуциркуль[601]. Война их там и застала. Сына, красавца Гришу, скоро взяли в армию. Городской райсовет не давал пропусков в Ленинград, не разрешал уезжать. Это мне во время войны говорил и доктор Лапшин, хитростью перевезший семью в город.

Когда немцы пришли, людям пришлось бежать по дорогам и полям, бежать в буквальном смысле этого слова, под обстрелом с самолетов. Многие были убиты. Сидоренковы остались. Немцы были рядом, а от жителей скрывали это. «Сидим мы в подвале под церковью, кто-то и говорит: “Немцы пришли”, а один парень как закричит: “Что вы панику разводите, я сейчас скажу это кому следует”. А тут как раз и снаряд рядом разорвался, и немцы тут как тут». Много рассказывала она. На них донес какой-то мальчишка, пацан, что они коммунисты и живут в еврейской квартире. Этого было достаточно для того, чтобы тебя повесили. Но, к счастью, соседи доказали, что живут они в квартире уже 8 лет и коммунистами никогда не были.

Шла мимо них корова, вероятно, брошенная нашими войсками. Они ее загнали в чей-то пустой сарай, набрали ей сена в Китайской деревне[602]. Большую часть молока раздавали соседним детям. Ведь все остались без всяких запасов и голодали. Кто-то опять донес, что они украли корову, – воровство каралось очень строго, вешали. Они так же спокойно отдали корову, как и взяли. Зимой их угнали в Гатчину. Опять бедные Сидоренковы потеряли все. Муравейник был разрыт дотла. Увезли на саночках самое необходимое, был запас мыла, который их спасал первое время от голодной смерти. Шли они под самое Рождество, мороз сильный был. За кусок мыла давали и хлеб, и дрова, и картошку.

Сестра ее, Дуня, оставалась совсем одна в Детском, сын был на фронте, надо было и ее привести в Гатчину. Их пустили к себе какие-то люди, дали комнату.

За сестрой Нина пошла под вечер. Немцы не позволяли возвращаться в Царское. Настала ночь. Проходила деревней, обошла все избы, стучалась, в надежде, что ее пустят переночевать. Никто не открыл. Было строго запрещено впускать кого бы то ни было. Пошла дальше и наткнулась на немецкие траншеи. Испугалась страшно. Если услышат, тут же пристрелят. Потихоньку отошла. Не слыхали. Где бы спрятаться? Встать у телеграфного столба? Не увидят, но замерзнешь, лучше уж в снег зарыться. Побрела дальше. Опять деревня. Везде затемнение. В одном окне сбоку пробивался свет. Нина заглянула, видит – там финка молится. Ну, эта пустит. Постучала, и финка пустила ее переночевать и даже покормила.

«В Гатчине немцы наняли восемнадцать человек дрова пилить и колоть, а всего было две пилы и один топор. Мы по очереди и работали. Немцы попервоначалу ничего были. За работу получали паек, триста грамм хлеба, немножко масла, крупы. Не отказывались ни от какой работы. Нина шла с саночками на вокзал и подвозила немцам их вещи. Расплачивались хлебом, сахарином, а сахарин ценился очень дорого. За коробочку на рынке давали сто рублей. Чтобы летом возить поклажу, сделали тележку».

Раз нанял ее немец перевезти с вокзала три железных ящичка. Они оказались невероятно тяжелыми, так что даже немец иногда помогал. Шел проливной дождь, грязь, каша. Довезла. Он забрал ящики и не выходит. Нина стояла, ждала под дождем, насквозь промокла. «Долго не выходил, потом пришел, показывает коробочку сахарина, спрашивает: “Гут?” Я отвечаю: ”гут”, стала уже понимать немного. Он опять ушел, а потом вынес мне восемь коробочек. Когда я домой пришла, соседка меня ругать. И зачем ты такую муку на себя берешь, ведь все у тебя есть. А я на рынке за этот сахарин восемьсот рублей получила».

За 3 года Сидоренковы приобрели собственный домик, корову, стали жить хорошо. К сожалению, сын – полная противоположность родителям. Он очень способный, на все руки мастер, но ничем не может долго заниматься, уже с тремя женами разошелся, причем, как это ни странно, жены сами от него уходили. Нина приписывает эти семейные Гришины неудачи Лизиным заговорам и колдовству. Когда мы жили в Детском, Нина раз поймала Лизу на том, что она что-то подсыпала в их суп.

Нина съездила к себе на родину, в Витебскую губернию. Со станции пошла пешком посмотреть, что уцелело, чего нет. Так все переменилось, что и узнать нельзя. Дорогу, т. е. бывшую дорогу, она признавала лишь потому, что на ней росла высокая трава, земля была унавожена когда-то лошадьми. Некоторых деревень нет совсем, помещичьих усадеб нету. Понять ничего было нельзя, и Нина пришла совсем в другую сторону, чем надо было.

Клавдия жила в Детском, работала на какой-то фабрике вместе с Катей Богдановой, когда-то жившей у нас. С приближением немцев их эвакуировали в Ленинград. Первая зима была ужасна. Морозы начались рано. Работниц поселили в помещениях без печей. Воды не было. Начальству, коммунистам, рабочие сложили печи, но сколько работницы ни просили о том, чтобы им также поставили печи, начальство отказывало. Хотя и кирпич, и другие материалы были налицо. Женщины, их было пятеро, составили две кровати, ложились поперек одетыми, накрывались шубами и чуть что не замерзали. Мыться было нечем. «Намочим два пальца в воде, протрем глаза, а потом не знаем, как эти пальцы согреть».

Работы было мало, не на всех хватало. Кто работал, получал пропуск в столовую, других туда не пускали, даже кипятку не давали.

Катю (она была партийная) глубоко возмущали все эти несправедливости, и, говорит Клавдия, «я ей, бывало, говорила: “А помнишь, как ты кричала на собраниях, что мы должны подписываться на заем не на сто процентов зарплаты, а на сто пятьдесят, двести. Вот теперь и смотри”». Катя не выдержала несправедливости, разочарование было слишком велико, и она повесилась.