Сын Дунаевского с товарищем изнасиловали девушку и убили ее. Решив выбросить убитую в Москву-реку, они повезли ее в машине, посадив, как живую, рядом с одним из них. На каком-то перекрестке пришлось остановиться, и милиционер обратил внимание на неестественную позу девушки – им дали по 25 лет[612]. А я бы таких расстреливала.
17 марта. Вчера я ждала трамвая у Чайковской, и со мной разговорился милиционер, тоже ожидавший трамвая. Он, по-видимому, был не просто милиционер, а офицер милиции, молодой и красивый. Он сгонял мальчишек с подножек трамвая, они здесь соскакивали, в другом месте вскакивали. Он возмущался и обратился ко мне: «Вот посмотрите!» На мой вопрос, почему такая распущенность, ответил: «Всё начальнички демократничают. С пятидесятого года отняли у милиции все права, мы ничего не можем сделать. Нахулиганит рабочий – мы должны составить акт и передать его на производство. Они только посмеиваются: нам ничего не будет! А директор сидит в кабинете, зарывшись в бумагах, он и ухом не поведет. Как ребенок попадает в школу, начинаются группировки, шайки, он отбивается от рук, а как школу кончит, тут уж всякая дисциплина пропадает. Вернули бы нам наши права, мы бы скоро всю эту шпану в тюрьмы засадили».
18 марта. Шла от Анны Петровны пешком. Полная луна, звезды, легкий мороз. Около Медицинской академии остановилась, смотрела сквозь решетку. Средний корпус академии – типичный помещичий дом начала XIX века. Весь двор перед ним густо занесен снегом, кое-где следы по снегу, от фонаря легла длинная тень, в нижних окнах свет. Если забыть о темных боковых крыльях – совсем старое дворянское гнездо. Я медленно шла и останавливалась. Я люблю смотреть ночью сквозь решетки садов. Какое-то особенное чувство испытываю при этом, чувство, которое я не могу выразить словами. Что-то таинственное, какая-то таинственная и настороженная жизнь мерещится мне в закрытом наглухо саду или парке. Особенно я любила смотреть сквозь решетку на Люксембургский сад в Париже. Далеко где-то, за деревьями мерцают огни в домах. Статуи белеют, в саду ни души. Решетка ночью создает линию запрета, за которой возникает очаровывающее меня величественное одиночество, без людской суеты, туда не проникает «жизни мышья беготня»[613].
28 марта. Да, жизни мышья беготня съедает меня. Какого труда стоит удержаться на поверхности, не замусоривать свой дух.
Меня очень интересует судьба посланной «на целину» молодежи. Ольга Андреевна рассказала, что у них человек десять рабочих-комсомольцев сами, по доброй воле, захотели поехать, директор был очень недоволен, но удерживать не имеют права.
А с завода, где работает Катя, потребовали 19 человек. Люди не хотели уезжать, но им пригрозили, в случае отказа их исключают из комсомола и с завода. Одна девушка отказалась: лучше я уеду в деревню к родным, чем поеду киселя хлебать за две тысячи километров.
Всю эту неделю я опять по утрам занимаюсь с Анной Петровной. Я перечитываю ей главу за главой ее «Пути моего творчества». Ей хочется составить себе представление о книге в целом. Как с ней интересно общаться, как отдохновительно для души.
18 апреля. 4 апреля я послала поздравительную телеграмму Лиде Брюлловой. Поздравила ее и Елизавета Андреевна Новская. Через несколько дней она мне сообщила, что получила свою телеграмму обратно с уведомлением о смерти адресата. Боже мой, Боже мой, вскую[614] нас оставил. Более трагической судьбы я не знаю. Бедная, бедная Лида. Я с ней познакомилась в мастерской Александра Маковского, где мы обе начали учиться, ей, помнится, было 16 лет, мне 22. Маленькая, очень хорошенькая, с чудными большими карими глазами. Все ее любили. Большой, полный Тихов В.Г. прозвал ее «Мыша».
Потом я потеряла ее из виду, уехав в 1905 году в Италию, а в конце 1906 года в Париж [учиться]. Доходили слухи не очень веселые. Изредка случайно встречались. Замужество, дети, война, революция. Встречались опять, когда я с организованным мною Театром марионеток в 23-м году получила помещение в ТЮЗе. Насколько мне помнится, Лида уже работала там в это время. Она дружила с Елизаветой Ивановной Дмитриевой (Черубина де Габриак!), которая вместе с Маршаком инсценировала для нас «Жар-Птицу»[615]. Они обе жили в доме Гауша на Английской набережной, может быть, вместе [не помню], я у них бывала. Муж ее, Дмитрий Петрович Владимиров, высокий, стройный, красивый человек. Жили они, кажется, очень дружно. Сын Лиды умер от туберкулеза в начале 30-х годов, Наташа была очаровательная девочка. Об их высылке в 1935 году я подробно писала тогда же.
Известие о ее смерти меня потрясло. Такая вопиющая несправедливость. Вырвать из жизни хороших, порядочных людей ни за что ни про что, терзать в течение 19 лет, загубить целую прекрасную семью и говорить после этого о свободе, советской морали и приближении к коммунизму! Какая ложь, какое ханжество, какая мерзость и жестокость.
Я чувствую мучительно свое непростительное бесчеловечное отношение к Лиде. Я ей написала в прошлом году к именинам. Сразу же получила такой ответ, что надо было писать и писать ей. Сейчас я перечитала это письмо и заплакала[616]. Как могла я не ответить на него? А Лиды уже нет. Умерла в полном одиночестве в глухой дыре на краю света. Ужасно. [Очень тяжело писать, когда ничем не можешь помочь.] Но 53-й год был так тяжел для меня. Перевод Жюль Верна, катастрофа с ним. Мучительное лето в Москве. Все это так, но это не оправдание.
Когда я еще была в Екатерининском институте, в старших классах, ко мне очень привязалась девочка из младших классов Тамара Долуханова. Мы летом переписывались. На последнее ее письмо я не ответила. А осенью, по возвращении в институт, узнала, что она умерла от чахотки.
Хорошо ее помню. Маленькая, худенькая, [смуглая] девочка с большими черными глазами.
И на всю жизнь осталась боль, и не вытравишь. А теперь?
Узнав о смерти Лиды Брюлловой, я испугалась за судьбу, вернее, за жизнь Елены Михайловны Тагер и сразу же написала Н.С. Тихонову как к депутату просьбу о «содействии облегчению участи Е.М.». Выйдет ли из этого что-нибудь, зависит от общей обстановки.
13 мая. 20 апреля я получила ответ от Тихонова[617]. Письмо очень благожелательное, кончает он его так: «По опыту последнего времени я знаю, что возможно улучшение и в этом трудном вопросе». Я сразу же переписала все письмо и отправила Елене Михайловне. Тихонов писал, что необходимо ей самой прислать заявление или министру внутренних дел Круглову, или в Президиум Верховного Совета. «Ограничиться пересказом Вашего вполне убедительного письма в обращениях по этим адресам будет недостаточно», – пишет он. И вот до сих пор нет от нее ответа. А я просила, чтобы она тотчас же послала заявление и известила меня об этом, а я опять напишу Н.С. Он же теперь, так же как и Фадеев, – государственный человек, homme d’état[618]. Их покупают этим. Нельзя себе представить, чтобы Л. Толстой, Тургенев или Блок согласились быть государственными людьми.
Несколько лет тому назад Тихонов написал целую книжку стихов (она у меня есть) о Тито и Югославии и надеялся получить за нее Сталинскую премию. Ан не тут-то было. Сталин предал Тито остракизму [вернее, анафеме]. Тихонов, конечно, не пикнул, только очень испугался. Но, кажется, [для него] сошло благополучно.
На днях произошло очень многозначительное событие.
Сюда приезжал Хрущев; он выступил на закрытом партийном собрании и сказал, что ему поручено доложить следующее: дело расстрелянных Попкова, Кузнецова, Вознесенского и других было пересмотрено, установлено, что их признания были вызваны недопустимыми способами, они не виноваты в приписываемых им преступлениях, их память реабилитируется, семьи возвращаются в Ленинград, и им надо предоставить квартиры!![619] Женам, по слухам, дается по 10 000, детям по 5000. Хрущева, очевидно, спрашивали насчет судьбы всех невинно высланных, потому что он ответил, что таковых слишком много, чтобы дать общую амнистию, но предстоит пересмотр всех дел. [Одним словом, снявши голову, по волосам плачут.] Мне это рассказала Ольга Андриановна со слов директора их треста (строительный трест Ленсовета), его товарищ был на заседании, и Маргарита Константиновна.
Богатое наследие сталинского владычества.
17 мая. Сегодня утром ко мне зашла Т.Л. Михайлова, которая на днях едет в Мамлютку к сестре. Сестра ее – жена Михаила Некрасова. Он был арестован и умер в тюрьме «от разрыва сердца», очевидно, замученный пытками. Жена была также арестована и пробыла 8 лет в лагере. Ей было предъявлено обвинение в том, что она не донесла на мужа. Вернулась и жила в Луге. Взяли года 3 тому назад и выслали в Мамлютку, где она получила туберкулез. В комнатах и хибарах Мамлютки пол везде земляной. Летом от него страшная пыль. Пол у Елены Михайловны не ровный, а с такими ухабами, что можно себе ногу сломать. От мучительно грязной работы у Е.М. все концы пальцев в трещинах, она очень ослабела, постарела и изнемогает от непосильно тяжелой жизни. За что? А Молотов произносит возвышенно-гуманные речи на европейских собраниях, пересмотреть же дела миллионов невинных интеллигентов, замученных хуже всяких вьетнамовцев[620], недосуг.
В арестах после убийства Кирова весь упор был на уничтожение интеллигенции, лучшей ее части.
А разложение молодежи достигло такого высокого уровня, расцвело таким махровым цветом, что состоялся XII съезд комсомола[621] и, вероятно, даны директивы подтянуть распустившихся хулиганов. Падчерица Ивана Яковлевича Раздольского оказалась членом воровской шайки, она, кажется, еще школы не кончила. По словам Ксении Кочуровой, были нажаты все кнопки, пущены в ход подкупы, лишь бы замять дело. Главарь шайки ее всячески выгораживал, сам получил 25 лет каторжных работ (очевидно, за «мокрое» дело, уголовным преступникам 25 лет дают только за убийство), а девица была оправдана.