Немцы тоже там похозяйничали. Находились такие люди, которые им доносили на своих, – под расстрел. В соседней деревне, где жили ее тетка и двоюродная сестра, всех крестьян загнали в одну избу и должны были сжечь. Они это часто делали. На печке сидел четырехлетний сын сестры. Он, не переставая, весь тот день, что они ждали смерти, твердил: «Господи, помилуй, Господи, помилуй». Никто понять не мог, откуда он это взял и как у такого малыша хватает сил молиться. Уж по его ли молитве или так просто, но немцы их не сожгли и ушли. Рассказала она, что работала грузчицей и сорвала себе почки. Лежала в больнице, а сейчас живет в санатории. «В нашей палате четверо, одна еврейка. Она увидала на мне крест: “Зачем вы носите крест, надо снять, теперь нельзя носить кресты”. А я ей говорю: “Всегда носила и буду носить”. Часто хожу причащаться, этим только и живу. Советуют мне в монастырь идти».
Больше всего люблю встречать крестьян. У них свои мысли и свои слова.
20 сентября. Вчера вечером я легла в постель часов в 10, закрылась с головой одеялом и разревелась. Я плакала навзрыд, повторяя: «За что мне такая жизнь, за что, за что». Плакала и не могла успокоиться. Знаю, многим гораздо хуже, но у всякого своя боль, а жизнь в такой грязи! Петя, когда вечером мать с любовником дома, уходит, где-то гуляет. Уроки делает в кухне.
Дети замкнуты, ничего не говорят. Сегодня я лежу с сильными болями в сердце. Лежу и думаю: надо махнуть рукой, будет возможность переехать – уеду. И опять все упирается в чудовищные жилищные условия. Не погибать же, не докончив воспоминаний. И из-за кого!
Под вечер звонок из Госиздата, вызывают меня завтра на совещание. Приехал из Москвы главный редактор Госиздата по современной западной литературе Палладин, просил меня вызвать. Почему бы это?
21 сентября. Была на совещании.
Вот что возвестил Палладин: «Бедный советский читатель уже многие годы совершенно не знакомился с современной западной литературой. Переводили только коммунистов. Выходили недоразумения. На нашу книжную выставку в Париже послали изданного у нас Лаффита. К распорядителю выставки подошли студенты Сорбонны и спросили: кто такой Лаффит, мы такого писателя не знаем. Послали Арагону список авторов, он вернул его и возмущенно ответил, что ведь это же не современная французская литература! Вот мы и решили теперь познакомить советского читателя с подлинной современной литературой!!»
Догадались через 40 лет.
Вызвал он меня потому, что я еще в июне послала в Москву по совету Трескунова заявку на перевод Пиранделло. Надо сделать расширенную заявку.
7 октября. В том перечне авторов и произведений, которые он прочел, царит какая-то случайность выбора, нет серьезного плана. Через несколько дней после этого я была в Доме ученых на небольшом докладе парижского профессора Migneux (не ручаюсь за правильность и орфографию). Слушать прелестную и остроумную парижскую речь было уже само по себе наслаждением.
Он говорил о прежних писателях, уже умерших и забываемых. Quelques– uns sont au cimetière, les autres au purgatoire[790]. Как Maurise Barrès, Аn. France, Бурже, Прево, Zola renaît de l’oubli[791], понемножку и France. Мопассана находят поверхностным и on lui préfère[792] Tchekhoff. Вот уж никак не ожидала. Чехова играли в этом году в трех театрах. Мне непонятно, как могут быть для французов интересны пьесы Чехова, понятны. «Вишневый сад»? Les livres les plus vendus depuis 1920. – «Les fleurs du mal»[793] Бодлера и Библия.
Le plus fort tirage ont lеs oeuvres de Daniel Rops, auteur catholique, «La vie de Jésus!»[794].
François Mauriac, тоже католик, но воюющий с ecclesiastiques[795], встретив на улице жену Rops’a в собольей шубке, погладил ей рукав со словами: «O, le doux Jésus!»[796]. Осторожно и зло.
Sartre, Albert Camus, Anouilh – самые талантливые писатели.
Вчера вечером, часов около 10, звонок; Катя открывает ко мне дверь и говорит: «К вам». Входит неизвестная мне женщина небольшого роста, худенькая, лет под 60. На голове черный шарф надет на черный же берет, темное прямое пальто, что-то монашеское во всем облике. Заговорила очень тихим голосом: «Извините за беспокойство, вы меня не знаете, я мать… мать Володи, который живет у Натальи Алексеевны».
Я усадила ее. На глазах у нее слезы. «Я была на днях у Натальи Алексеевны, но ничего не могла сказать. Володя мне говорит: “Что же ты стоишь, садись”. А я ему: “Ты не у себя дома и приглашать меня не можешь”. Говорить я не могла. Попросила, чтобы она меня проводила до двери. И тут, уже на площадке, говорю: “Отдайте мне моего сына”. – “Я вашего сына плохому не научу, – говорит она. – Я этого так не оставлю, и ему будет плохо, а вам еще хуже”. Я увидела, что с ней говорить нечего, она не человек. В августе он уехал на съемки в Юкки и обещал приехать домой. Ни разу не приехал, съемки кончились, его все нет. И так целый месяц он не показывался. Я ходила в “Ленфильм”, на студию, никто ничего не знал. Я извелась, пока наконец одна молодая дамочка мне не сказала, что он у Шапориной. Ведь она ему в матери годится, ему же еще нет 21 года, он был совсем чистым мальчиком».
Ей все советуют довести это до сведения месткома или парткома «Ленфильма». Она мне рассказала свою жизнь с начала войны. Первый год блокады она с детьми провела здесь. Голодали, Володе было 5, 6 лет, дочка одна чуть постарше, другая уже подросток; младшие к лету 42-го совсем ослабели, только старшая держалась на ногах, эвакуировались. Взять с собой она ничего не могла, мальчика надо было на руках тащить. Приехали на место. Менять было нечего. Плохо было. Потом ее вызвал брат в Сибирь, он занимал там хорошее положение. Тут она отдохнула. В Ленинграде их ждала нищета. У них прежде был свой домик, его разобрали на дрова, угла не было. Поступила уборщицей в общежитие, там стали жить. Встала на учет, получила комнату. Кто-то дал стол, другой кровать, три стула. Дочки вышли замуж, у них дети, живут небогато, помочь не могут. Володя кончил 7 классов, учиться не захотел дальше. Читать любит, стал осветителем. Но свое общество ему не нравится, любит театр, кино, льнет к интеллигентам. Он давал свою зарплату матери на питание, теперь больше она от него ничего не получает. Очевидно, все идет в Наташину бездонную пропасть. Она как-то сказала Пете: «Ты ешь поменьше, ведь это нам на четырех!» (Это было, когда Соня еще считалась членом семьи.)
9 октября. Я совсем тот еврей из еврейского анекдота, который пожаловался раввину на тяготы жизни[797]. Я никому не жалуюсь, кроме тетради, но тяжелый груз на моих плечах продолжает все увеличиваться. Вчера Наташа заявила, что отказывается от Сонечки окончательно, не будет ее кормить. «Но ведь у меня нет денег…». – «Это меня не касается, вы из нее сделали воровку (!), вы повинны в моем разводе» и т. д.
У них был готов довольно обильный обед, но Наташа даже булки мне не дала для Сони.
20-летний амант. Вполне понятно, что надо удалить 17-летнюю миловидную дочь с его горизонта.
А «воровство» заключалось в том, что, не имея никаких приличных, вернее не дырявых, ботинок, Соня взяла третьего дня вечером материнские туфли, не спросив разрешения. Как я вывернусь, не представляю.
Мать вдобавок настраивает Петю и против Сони, и против меня. И какими только словами она не обзывает свою дочь. Просто страшно. Но такой исход наилучший.
Все это время, т. е. с 22 августа, когда Наташа привезла своего юнца, Соня терпела постоянные оскорбления. Наташа очень ухаживает за мальчиком, готовит и завтраки, и обеды, и несет все в свою комнату, где обедают с Петей втроем. Затем остатки приносятся в кухню, Соня может обедать. А иногда и ничего не выносят. Я как-то спросила: «А Соню вы будете кормить?» – «Я думала, что вы ее покормите».
Чтобы оправдать такое отношение к Соне, на нее возводились всякие поклепы. Она, дескать, взяла какую-то книгу, какие-то мужские плавки! И т. д. А между тем, стоит Соне купить себе или получить в подарок, мать тотчас же у нее все отбирает без возврата. Отобрала сумочку, серебряный кустарный кавказский браслетик, подарок А.В. Калашниковой, брошку. На заработанные в Пскове деньги Соня купила чулки капрон – взяты. Васина жена подарила хорошенькую шерстяную вязаную жакетку. Наташа сказала Кате: «Как это у Сони будет такая кофточка, а у меня нету» – и взяла. Но тут уж я попросила отдать, сказав: «Неужели вам приятно носить жакетку Васиной жены?» – «Ах, я и не знала!» И кофточка была возвращена.
Теперь у Сони будет жизнь без постоянных оскорблений. Нет матери, ее никогда и не было. Как это тяжело. Хоть бы мне дожить до поступления Сони в университет. Хоть бы мне заключить хороший договор! Не на 260 же рублей моей пенсии я смогу жить с нею вдвоем. Соня была в полном смысле униженная и оскорбленная[798], она молчала; раз сказала: «Да, они там неплохо “рубают”» (современное арго, означает: «едят»).
Теперь все ясно, что будет у меня, то будет и у нее.
11 октября. Сейчас мне чуть дурно не сделалось. Получила от Юрия 500 рублей. Когда меньше всего ожидала помощи.
Думала, soeur Anna, soeur Anna, ne vois tu rien venir, но нечего и не от кого было ждать. И вдруг спасение. Когда я сегодня утром говорила Соне: «Как быть, как быть?» – «Бог и птичку в поле кормит», – ответила она. Слава Тебе, Господи. От неожиданности сердце захолонуло.
Этот дар под воздействием Абрама, конечно. На днях ко мне заезжал В.В. Пушков и конфиденциально спросил, присылает ли мне Ю.А. «Видите ли, – сказал он, – Ашкенази помирился с Юрием Александровичем, просил меня узнать, помогает ли Шапорин вам, так как он может теперь на него повлиять».