Так же трусливо его избегал М.Л. Слонимский, не узнавал, отговаривался. Но чего я никак не ожидала, это действенно дружеское отношение к нему после ссылки Елены Александровны Янсон-Манизер. Он ей позвонил. «Приходите сейчас же». – «Не могу, я в ситцевых штанах». – «Я за вами пошлю машину». Елена Александровна предложила ему денег. Он отказался, а уехав от нее, нашел у себя в кармане 1000 рублей. И позже несколько раз она снабжала его деньгами, так как он вернулся из ссылки нищим и раздетым.
24 сентября. Как я редко пишу теперь свой дневник. Старость. Не хватает сил на все заботы, на жизненную толчею, «жизни мышью беготню». Как это гениально сказано, и какое гениальное стихотворение.
Он искал смысл в шорохе спящей ночи! Бедный Пушкин.
Тебя, как первую любовь,
России сердце не забудет[907].
Бесконечное количество огорчений.
1959
23 апреля. Историю фиговым листом не занавесишь. Жуков. В феврале, 23-го, в день Красной армии о нем ни слова. Это возможно только в рабской стране, в стране с кляпом во рту.
Сталин так раз и навсегда испугал интеллигенцию бесчеловечным террором, что поколение, пережившее этот террор, никогда не распрямит свою спину. До самой смерти.
Будущие поколения, я уверена, будут смелее.
Не побоялись же рабочие Донбасса бастовать три дня в виде протеста против гонения на Жукова.
17 мая. Просыпаясь, я почему-то вспоминаю модную в Париже песенку в <1>906, <190>7 годах, когда я там училась.
Припев был такой:
Je l’aimais ma petite bourgeoise
Ma Ton-ki-ki, ma tonki ki, ma tonkinoise…
А начинается так:
Que je finisse
Mon service
Au Tonkin je dois aller,
Ah, quel beau pays, mes dames
C’est l’pays des jolies femmes…[908]
Как это все невероятно далеко – за тридевять земель.
И еще: чтобы заучить китайские города, была присказка:
Пе́кин, Нанкин и Кантон
Сели вместе в фаэтон
И поехали в Шанхай
Покупать (или распивать) китайский чай.
Вся планета вздыбилась за ХХ кровавый век. И наиболее кровавым он был у нас с 1917 по 1953-й; 36 лет кровавого кошмара. Теперь многие говорят: почему Шаляпин не вернулся, ему так хотелось на родину. На родину – да. Но не в кровавый котел. Когда думаешь о том времени, темно в глазах становится.
Вчера Елена Михайловна Тагер рассказывала. В 38-м году она сидела в доме предварительного заключения на Воиновой. Окна выходили во двор. Под прямым углом примыкало здание, где велись следствия, допросы. Летом в камерах сняли рамы, оставались решетки. Стали доноситься крики, звуки ударов.
Однажды Е.М. услыхала сильный шум, возню, удары, крик – к окну, тоже открытому, подбежал человек, схватился за решетку и закричал: «Товарищи, я Позерн!» Каким голосом он должен был кричать! Он был расстрелян. Его жена, милая Лариса Генриховна, сын были сосланы. Она сошла с ума и умерла.
Какие силы, какие нервы, какой дух надо иметь, чтобы перенести, пережить все это. И немудрено, что все, что было крупного, бежало со своей родины, как от чумы. Как мог бы сочинять Рахманинов, слыша, что тот сослан, расстрелян. Подлинное творчество Шостаковича все проникнуто этим ужасом, преломленным через внутренний скепсис, что дало «Нос», «Леди Макбет». Глубоко трагический гротеск. А гениальные «Еврейские песни». Когда он пишет по заказу, то получается не Шостакович. «Леса», например.
Если бы не поставленный во главу угла террор, если бы страна, выгнавшая всех своих врагов в 18, 19, 20-м годах не шла дальше по пояс в крови, она бы ушла далеко вперед в своем материальном благосостоянии, да и во всех отношениях.
А что же уничтожило у нас индивидуальность, самостоятельность у трудовой интеллигенции, писателей? Стыдно читать отчеты об их речах на съезде, в деле Пастернака и других не избыток воспитанности, конечно, а страх, животный страх за свою шкуру, за свой заработок. Страх, внедренный эпохой Сталина, бесчеловечной жестокостью того периода. Он вошел в плоть и кровь этих несчастных боязливых людей, и теперь на 3-м писательском съезде[909] они все, как один, повторяют прописные истины, не желая догадаться, что, если бы они заговорили по-человечески, с ними бы ничего не случилось. Сталина-то уже не было. Страх въелся в кожу, проник во все поры.
29 мая. Я приготовляюсь к смерти. И сделала то, что давно собиралась сделать. Я сожгла сохраняемые мной Аленушкины вещицы, летний вязаный беретик, который к ней очень шел, белые чулки, купальный костюмчик в полоску, белый с красным, в котором она снята в Voux-sur-Mer, платье ее куклы, с которой она приехала из Парижа.
Сожгла, легла, с головой, и горько плакала. И вспоминала Аленушку в разные времена ее короткой жизни. Как больно, больно.
После ее смерти я послала многие ее вещи, осеннее пальтишко Поле для ее сына Васи, младшего из детей. Серенькую шубку Н.И. Римской-Корсаковой для маленького Димы. Все раздала. А что осталось – сожгла сейчас, чтобы не выбросили после меня в помойное ведро.
Бедная, бедная Олимпиада Дмитриевна Доброклонская, потерявшая обоих сыновей в этой войне. Каково-то было ей жить. Ведь эти раны не заживают.
11 июля. Первый раз за весь год я пришла в Таврический сад.
Я чувствую себя так, как чувствовала себя в 1912 году, приехав в Рим после того, как месяца четыре подряд глотала веронал[910]. Полная пустота в голове, словно пустая коробка из папье-маше. Отчего это, почему? Мне кажется, от отсутствия одиночества. Мучительно жить втроем. Мучительны разговоры, лишенные для меня всякого смысла, когда хочешь сосредоточиться.
Когда-то в Риме, заметив в себе такое выкорчеванное состояние, вместо того чтобы осматривать город, я стала уходить к памятнику Гарибальди (кажется, на Яникуле[911]) и сидела у его цоколя на солнце, и, по мере того как солнце двигалось вокруг Гарибальди, подвигалась и я за солнцем. Через неделю такого лечения и созерцания Рима с горы, почти с птичьего полета, вернулась память и яркость восприятия. Надо и теперь провести такой курс лечения. Соня уедет 14 июля в Псков, и я стану уходить каждое утро в Таврический и сидеть там, пока голова не начнет работать, не появятся мысли. Буду возвращаться домой, когда Катя уходит на работу.
Надо вылечиться, овладеть своим мозгом.
Как хороша эта чудесная зелень, так разросся, размохнатился Таврический сад. Авось мозг отдохнет от неблагообразия жизни.
29 июля. Ничего из моих лечебных планов не вышло. 20-го приехали Денисьевы. Я очень люблю Любочку, хорошего, любящего человечка.
На днях я встретила Ольгу Ивановну Акимову, жену доктора Владимира Васильевича.
В их квартире две девушки, сестры, попали в психиатрическую больницу Скворцова-Степанова[912], бывшую Удельную. Сначала младшую, потом старшую с работы увезли. Девушки совершенно одинокие, и Ольга Ивановна их навещает. Врач ей рассказал, что среди больных очень много молодежи, студентов. Сходят с ума от переутомления, от сорвавшихся экзаменов, перенапряжения в учении и от несчастной любви.
Когда в прошлом году я навещала в Москве Надю Викентьеву в больнице Кащенко, мне показывали отдельный корпус, заполненный студентами, не выдержавшими жизненных, житейских шоков. Бедная русская молодежь, всю войну вынесла она на своих плечах, поднимала целину, проделывают над ее образованием всякие эксперименты, думая, по-видимому, что молодежь сделана из войлока, как ни хлопни, все сойдет. И ведь ни один голос не подымется, не станет протестовать. Писатели! Трусость.
1 августа. Сейчас позвонила Ирина Вольберг, сводная сестра Мары и Гали. (Я ее определенно не люблю.)
Рассказала, что здоровье Евгении Павловны очень плохо. Она сейчас на даче в Эстонии, около Йыхви, где живет Ирина. У нее уже несколько метастазов рака. Огромная операция была 5 лет тому назад. Доктора говорят, что положение настолько безнадежно, что лечить и мучить какими-нибудь операциями не надо, а по возможности облегчать ее жизнь. Бедная женщина. Первый муж, Вольберг, погиб при крушении поезда. Она его очень любила. Старчакова расстреляли. Восемь лет каторги. Но теперь все три дочери ухаживают за ней, внучата с ней. Хоть сейчас она неодинока.
Мое положение меня угнетает очень. Начало катаракты на обоих глазах. Пенсия 400 рублей. Помощи ждать неоткуда, вернее, не от кого. Буду хлопотать об увеличении пенсии, но это очень гадательно. Надо бы добиться большой работы, но тогда я за несколько месяцев ослепну, и что делать?
У меня копейки нет на собственные похороны. И Соня. Что с ней будет после моей смерти? Стипендия 200 рублей. Кто ей поможет? Вася еще во много раз скупее своего отца.
Боже мой, и неужели я так и не попаду за границу?
Господи, Господи, помоги.
1960
17 июля. И Господь помог[913].
3 августа. Я пишу Саше: «Чем дальше, тем ярче я чувствую, какое это было для меня большое счастье побыть в Женеве, пожить со всеми вами; как будто на какое-то мгновение очутиться в ларинской столовой, почувствовать ее аромат, настроение. Ведь в Женеве собралась вся наша семья. Вся семья и даже Федя, присоединяющий Лелю».