Военный суд очень не понравился публике. Теперь Павлова приказано сослать на Кавказ солдатом с выслугою.
Еще благородная черта его. Во время суда от него требовали именем государя, чтобы он открыл настоящую причину своего необычайного поступка. За это ему обещали снисхождение. Он отвечал:
— Причину моего поступка может понять и оценить только Бог, который и рассудит меня с Апрелевым.
После уже, испив до дна чашу наказания, он сдался на желание государя и ему одному согласился все открыть. К нему послали флигель-адъютанта. Павлов вручил ему письмо к государю, в котором излагал все, как было.
28 мая 1836 года
Между моими близкими знакомыми есть некто Н. Г. Фролов, молодой человек с замечательными качествами. Он оставил военную службу и, по моему совету, поехал в Дерпт за систематическим образованием. Ему предстояла ожесточенная борьба с латинским и немецким языками и со многими другими трудностями ученого механизма. Все это он мужественно победил. Я никого не знаю с более благородным сердцем и умом, более способным к высшему развитию. Вот что с ним случилось на днях.
Он пробирался сквозь толпу в театр. С ним рядом пролагал себе путь и какой-то офицер. Последний вдруг обращается к Фролову и грозно спрашивает, куда он тянется. Фролов изумился, но ни слова не отвечал и продолжал идти вслед за другими.
— Подите прочь отсюда, — закричал на него офицер, — или я вас отправлю на съезжую.
Фролов оцепенел и, как сам говорил, в первую минуту не нашелся, что отвечать. Опомнившись, он бросился в театр на поиски за офицером, который тем временем успел скрыться. Он его не нашел, но хорошо запомнил лицо и цвет воротника его мундира. Долго ходил он по казармам, отыскивая его, — но напрасно. Наконец наткнулся на него во время ученья, узнал его имя и адрес. Тогда Фролов явился к нему с двумя товарищами и призвал к ответу. Офицер струсил и просил прощения.
Каково, однако, положение вещей в обществе, где ваш согражданин может грозить вам тюрьмою потому только, что он носит известный мундир и, как этот полковник — это действительно был полковник, — оправдывать свой поступок дурным расположением духа — как это и сделал полковник — или тем, что ваша физиономия не нравится ему. И это не единичный факт. Примеров офицерских дерзостей не перечесть. Недавно тоже два офицера так, ради смеха, встретив на улице одного чиновника, совершили над ним грубое неприличие. Тот спросил у них, что они: сумасшедшие или пьяные? Они привели его на съезжую, и оскорбленный должен был заплатить полицейскому пятнадцать рублей, чтобы тот отпустил его.
Еще: несколько офицеров, и в том числе знатных фамилий, собрались пить. Двое поссорились — общество решило, что чем выходить им на дуэль, так лучше разделаться так, кулаками. И действительно, они надавали друг другу пощечин и помирились. Было положено строго молчать об этом. Но один из собеседников не вытерпел, рассказал об этом в обществе; дело дошло до государя, и кучка негодяев была исключена из гвардии.
16 июля 1836 года
Вчера мы все, то есть товарищи университетские, давали вечер Поленову в честь его приезда. Было много веселья. Пир устроился в квартире графа Головкина, при котором наш старший Михайлов состоит секретарем. Гам, шум и песни замолкли только в четыре часа утра. Это, право, не дурно. Надо, чтобы жизнь иногда пенилась.
Гебгардт был умен, блестящ и любезен, как всегда; Поленов пел и шумел; Линдквист говорил о великих людях; Дель играл в вист и рассуждал о политике; Сорокин ворчал на жизнь; Армстронг исправлял должность эхо; Чижов был благоразумен и тонок; Михайлов-старший был, по обыкновению… легок как пух и голосист как жаворонок; Михайлов-младший с обычной грацией играл комедии и всех тешил. Всё славные ребята, дружно думали и дружно веселились.
Здесь мы нашли мальчика лет четырнадцати, который в маленькой комнатке срисовывал копию с картины Рубенса. Копия прекрасная: она почти кончена. Это крепостной человек графа Головкина. Я говорил с ним. В нем определенные признаки таланта; но он уже начинает думать о ничтожестве жизни, предаваться тоске и унынию. Граф ни за что не хочет дать ему волю, Михайлов просил его о том тщетно. Что будет из этого мальчика? Теперь он самоучкою снимает копии с Рубенса. Через два или три года, он сломает кисти, бросит картины в огонь и сделается пьяницею или самоубийцею. Граф Головкин, однако, считается добрым барином и человеком образованным… О Русь! О Русь!
9 октября 1836 года
Вчера был акт в университете. Я читал отчет за прошедший академический год и речь «О необходимости философского или теоретического изучения словесности». Публика приняла и то и другое одобрительно. Когда я сошел с кафедры, меня осыпали приветствиями.
Вечером поехал на бал в институт, который праздновал именины своей добрейшей начальницы, Амалии Яковлевны Кремпиной. Здесь пировал я до четырех часов утра. Девицы весь вечер окружали меня тесною толпой, и я наслаждался их простодушною любезностью.
16 октября 1836 года
Цензор Корсаков в отсутствии Шенина заведовал редакцией «Энциклопедического словаря». Он пропустил и велел напечатать для 7 тома его статью «18 Брюмера». Греч подал в цензурный комитет донос, что статья эта неблагонамеренная, либеральная и вредная для России, потому что в ней говорится о революциях и конституциях. Статья была читана в комитете. Трусливейшие из цензоров, Гаевский и Крылов, — и те даже не нашли в ней ничего предосудительного. Сверх того, она была пропущена самим министром. Я предложил в комитете вопрос: «Должны ли мы французскую революцию считать революцией, и позволено ли в России печатать, что Рим был республикой, а во Франции и в Англии конституционное правление, — или не лучше ли принять за правило думать и писать, что ничего подобного на свете не было и нет?»
Крылов отвечал, что историю и статистику нельзя изменять. Другие цензоры согласились с этим. Но председатель комитета Дондуков-Корсаков нашел, что в статье «18 Брюмера» следующее выражение не должно быть пропущено: «Добрые французы сокрушались, видя правительство не твердым и повсюду во Франции царствующее безначалие». Он доказывал, что во Франции тогда не могло быть ни одного доброго человека и что эти слова надо непременно вымарать. В заключение положено было, однако, статью «18 Брюмера» не считать зловредною.
18 октября 1836 года
Греч совсем поссорился с Плюшаром и должен был сложить с себя звание главного редактора. Он делал попытки к примирению, писал Плюшару нежные письма. Но Плюшар отвечал, что он согласен на примирение только под условием, что Николай Иванович больше не станет писать доносов на «Энциклопедический словарь». Это положило конец попыткам.
20 октября 1836 года
Вот образчик современной нравственности. Есть здесь некто Пасынков, чиновник и литератор. Третьего дня он встретился где-то с нашим Михайловым; зашел как-то разговор о генерале Михайловском-Данилевском, с которым Пасынков знаком.
Михайлов: Скажите, пожалуйста, как не стыдно генералу: он такой богатый человек, а между тем не платит учителям за уроки своим детям.
Это действительно было. Он заключил условие с учителем I гимназии Лапшиным по 10 рублей за урок, не заплатил ему ни копейки и собирался еще жаловаться министру за то, что учитель хотел взять с него слишком дорого.
П а с ы н к о в: О, это неправда. Генерал, точно, немножко скуп, но где надо — он не жалеет денег. Вот, например, я знаю случай. Сын его, как вам известно, в университете. При мне он приезжал к профессору Никитенко, просил его о покровительстве сыну и в моих глазах подарил ему прекрасную табакерку, стоившую по крайней мере тысячу двести рублей.
Михайлов: Боже мой! Что вы говорите? Никитенко и взятка — это невозможно! Я знаю его двенадцать лет и ручаюсь, что он этого не сделал.
Пасынков: Как вам угодно, а что правда, то правда.
Они расстались. Михайлов передал мне все это. Я знаю, что у меня есть враги, но такая подлая ложь уже превосходила всякую меру. И с какою целью? Человек, совсем мне чужой, ссылается на факты, на собственное свидетельство и старается внушить ко мне подозрение в самых близких моих друзьях. Этим уже нельзя было пренебречь.
Мы порешили следующее. Михайлов пригласит к себе этого господина под каким-нибудь предлогом. А я, Поленов и Гебгардт будем скрыты где-нибудь в соседней комнате. Михайлов наведет разговор на меня: если Пасынков повторит сказанное, мы все явимся на сцену, и я потребую у него отчета и объяснения. А там уже решим, что предпринять.
Так и сделали. Мы собрались в среду утром. Явился и Пасынков. Он что-то почуял, ибо с первых же слов Михайлова начал изворачиваться, утверждать, что он не так говорил, что он никогда не осмелился бы даже подумать обо мне так и пр. и пр.
Я не вытерпел и вышел из засады. Он страшно смешался и готов был бежать. Но я решительно и твердо потребовал у него объяснения. Он торжественно от всего отрекся и униженно извинялся. Что было с ним делать? Друзья мои всё слышали в соседней комнате, и я ограничился внушением вперед быть осторожнее в своих речах. И этот человек не глуп и — литератор.
25 октября 1836 года
Ужасная суматоха в цензуре и в литературе. В 15 номере «Телескопа» напечатана статья под заглавием «Философские письма». Статья написана прекрасно; автор ее Чаадаев. Но в ней весь наш русский быт выставлен в самом мрачном виде. Политика, нравственность, даже религия представлены как дикое, уродливое исключение из общих законов человечества. Непостижимо, как цензор Болдырев пропустил ее.
Разумеется, в публике поднялся шум. Журнал запрещен. Болдырев, который одновременно был профессором и ректором Московского университета, отрешен от всех должностей. Теперь его вместе с Надеждиным, издателем «Телескопа», везут сюда для ответа.
Я сегодня был у князя; министр крайне встревожен. Подозревают, что статья напечатана с намерением, и именно для того, чтобы журнал был запрещен и чтобы это подняло шум, подобный тому, который был вызван запрещением «Телеграфа». Думают, что это дело тайной партии. А я думаю, что это просто невольный порыв новых идей, которые таятся в умах и только выжидают удобной минуты, чтобы наделать шуму. Это уже не раз случалось, несмотря на неслыханную строгость цензуры и на преследования всякого рода. Наблюдая вещи ближе и без предубеждений, ясно видишь, куда стремится все нынешнее поколение. И надо сказать правду: власти действуют так, что стремление это все более и более усиливается и сосредоточивается в умах. Признана система угнетения, считают ее системою твердости; ошибаются. Угнетение есть угнетение, особенно когда оно является следствием гневных вспышек правительства, а не искусно рассчитанных мер.