Дневник. Том I. 1825–1855 гг. — страница 50 из 90


19 июля 1841 года

Несколько дней провел в моей кушелевской избе. Гулял по полям и лесу. В воскресенье провел приятный вечер с Брюлловым, а поутру был у меня монах Иакинф, да не застал меня дома.


28 июля 1841 года

Дни сумрачные, но теплые. Читал, между прочим, «Москвитянин». Чудаки эти москвичи (даже Шевырев). Ругают Запад на чем свет стоит. Запад умирает, уже умер и гниет. В России только и можно жить и учиться чему-нибудь. Это страна благополучия и великих убеждений. Если это искренно, то москвичи самые отчаянные систематики. Они отнимают у Бога тайны его предначертаний и решают по-своему жизнь и упадок царств. Они похожи на школьников, которые считают себя всемирными мудрецами, все знают и все могут. Они действительно являются выражением нашей «младенчествующей самостоятельности». В таком случае они, говоря их словами, исторические явления. Ну, с Богом!

Гулял с переводчиком Шлегеля Комовским, который живет также в Кушелевке. Он защищал «Москвитянин», особенно Шевырева. Я спорил горячо, даже слишком горячо, и хотя сбил его с оснований, однако, как водится, не убедил, а только остановил. Комовский человек очень хороший, с душою чисто шиллеровского покроя. Он тонок всем: станом, чувствами, умом; тонок до того, что вряд ли может удержать какую-нибудь крепкую истину, не согнувшись. Мы с ним недавно познакомились, но уже довольно сошлись.

Сегодня начались в университете приемные экзамены. Это самая тяжелая, самая нелюбимая часть моих профессорских обязанностей. Рыться в мозгу около сотни мальчиков и часто приходить к крайне неутешительным выводам относительно научной подготовки и степени умственного развития этих будущих граждан — неблагодарная работа и действующая на меня расслабляющим образом. Сегодня экзамен длился с девяти часов утра и до трех. У меня под конец еле шевелился язык.

Всю последнюю неделю много думал о моих лекциях в наступающем учебном году. Намеревался сначала кое-что изменить в порядке изложения идей, но потом оставил все по-старому. Главная задача моя в самых идеях, в их духе и в слове, которое действовало бы на умы и пробуждало в слушателях стремление к высокому, к гуманному. У всякого общественного деятеля свои элементы силы, посредством которых он достигает желаемых результатов. Элементами моей силы я считаю мысль и слово, а не эрудицию. Мое естественное влечение — обратить кафедру в трибуну. Я желаю больше действовать на чувство и волю людей, чем развивать перед ними теорию науки. Мне кажется, что я больше оратор, чем профессор. Познания у меня средство, а не цель. Я не «науковой» (зри «Москвитянин») человек, а человек мысли и чувства. Потому мне всего больше нужно для кафедры: 1) ясность, стройность и диалектическая гибкость мысли и 2) мощь слова. Я должен делать доступными моим слушателям такие истины, которые содействуют прямо и непосредственно их внутренней гармонии и ставят их в гармонические отношения с человечеством. Это — добро, и такому добру я должен и хочу содействовать. Если бы я был деятель политический, я старался бы, чтобы люди были довольны своим внешним положением. Но так как мне это не дано, я должен содействовать их внутреннему благоустройству.

Прежде всего надо стремиться к образованию в них внутренней законодательной силы. В руках моих важное для этого орудие — изящное. Как! Изящное — только орудие? Да! Искусство должно служить человечеству, а не человечество искусству. Человек созидает историю столько же для себя, сколько и для удовлетворения внешним законам своего назначения.

Ныне в моде толковать о судьбе целого, о «мировом» и т. д. Правда, мы видим, что сама судьба неделимое приносит в жертву целому. Но это ее неисповедимая тайна. Для нас же что это, как не соблазн и не камень преткновения? Целое есть отвлеченная идея. Не целое живет, а живут неделимые, которые одни могут страдать или не страдать. Заботьтесь же о неделимых, а целое всегда будет, так или иначе, хорошо, независимо от вашей воли.

Людям нужно какое-нибудь убеждение, какая-нибудь нравственная точка опоры. Но невежество не обдумывает своего убеждения; ему только надо над чем-нибудь остановиться, за что-нибудь держаться, и оно охотно подчиняется влиянию первой силы, которая смело сумеет наложить на него иго, или влиянию первой мысли, какая испугает, изумит или очарует его минутным блеском. Время и властолюбцы укрепят эту мысль — и вот вам священные предания; вот вам закон обычая, или, по-новому, великая историческая идея.

Люди просвещенные не хотят быть управляемы ни произволом, ни случаем: они требуют законов и правосудия. Все общественные волнения проистекают из сокрытой борьбы права с властью, которая не хочет знать никакого права или которая дурно применяет его.


18 августа 1841 года

Жил большею частью в моей избе, в Кушелевке. Август такой, какого не запомнишь в Петербурге, Даже ночью так тепло, что я гуляю в сюртуке нараспашку. 15-го только выдался какой-то бешеный день, смотрел сердито, а ночью бушевала такая буря, что стены моего чердака тряслись как в лихорадке.

Прекрасные дни провел я на даче. И хоть не много сделал я в течение их полезного, зато сделал живо. Главным предметом моих дум был ныне курс публичных лекций, который мне хочется открыть нынешнею зимою. Если б мне удалось прочесть их так, как иногда удается читать в университете, то есть с жаром и одушевлением, я полагаю, они не остались бы совсем бесплодными. Не скрою однако, что мысль выступить перед публикою несколько страшит меня, тем более что я не хочу, как Греч, читать по тетради.

Пока я неутомимо собираю материалы, то есть обдумываю и соображаю начала, главные положения, факты и прочее. Мне хочется утвердить основы литературной идеи и определить ход нашей литературы в главных ее деятелях. Впрочем, что такое литературная идея? Главное — возбудить в сердцах уважение к подвигам ума и просвещения. Пусть бы по туманному и безжизненному полю нашего общества пронеслось хоть несколько светлых, благородных идей!


31 августа 1841 года

Нынешний август баснословный в летописях петербургских лет. Тишина, теплота, ясность в каких-то небывалых здесь южных формах. Чудо, да и только! Не хочется ехать из деревни, и я охотно оставил бы здесь мою семью. Но ночи становятся длинны и темны; в деревне Кушелевке почти все летние обыватели разъезжаются; делается небезопасно от воров, которые кое-где уже и начинают показывать опыты своего искусства. 30 августа ко мне собрались все близкие. Мы обедали под открытым небом в палисаднике около моей хижины и не знали, как спрятаться от солнца и жары. Вечером Гебгардт (Феденька), по обыкновению, сжег маленький и хорошенький фейерверк.

Сегодня мой последний день в деревне. Прощай, моя хижина, лес и особенно моя любимая роща, в которой я любил размышлять. Пора броситься в петербургский омут с его туманами и заботами.


7 сентября 1841 года

Вчера переехала и моя семья с дачи. Прекрасные дни кончились, начался настоящий сентябрь: холодно, ненастно, хотя по временам и проглядывает солнце.

Есть два рода либерализма в политике и в искусстве: один требует свободы и закона, другой — свободы и произвола.

Составленные мною постановления о публичных лекциях напечатаны уже в «Журнале министерства народного просвещения» и в других журналах. Многие недовольны не столько сутью постановлений, сколько появлением их на свет, и даже не оставляют без укора и меня. Но притом забывают или не хотят помнить, что идея закона — не моя, а я, призванный осуществить ее, как всегда в таких случаях руководствовался одним, а именно: сделать закон наименее обременительным, полагая, что если он попадет в другие руки, о которых шла речь, то будет хуже для всех. Пусть упрекают меня в самонадеянности, но во всяком случае я действовал одушевленный благим намерением и правилом: не отказываться ни от какого дела, если это обещает хоть отрицательную, если не положительную пользу просвещению.


15 сентября 1841 года

Я окончательно сложил с себя звание редактора «Сына отечества» и напечатал мое отречение в журналах. Я был вынужден к этой решительной мере непоследовательностью Смирдина и своекорыстием Сенковского. Нынешний год я имел дело с последним, ибо он купил у Смирдина право издания. Так по крайней мере было объявлено мне. Вдруг, в половине года, Сенковский отказывается от журнала и снова передает его Смирдину, который никому не может платить. Видя, что таким образом мне навязывается исключительная ответственность за все неблагопристойности, чтоб не сказать больше, совершаемые «Сыном отечества», я принужден был, ради чести моего имени, наконец бросить это негодное и потерянное дело.

Смирдин хотел передать редакцию Краевскому. Но я воспротивился этому: соединить в одних руках несколько журналов значит допустить пагубную монополию в нашей литературе и предать ее на произвол одной партии.


16 сентября 1841 года

Был у графа Клейнмихеля, который, по случаю отъезда генерала Рерберга куда-то надолго, захотел поручить мне полное заведование Аудиторскою школою, где я состою инспектором только по части преподавания русской словесности. Он, между прочим, заметил мне, что я редко бываю в училище. Ему о том донесли, но это совершенная правда, и я, конечно, не отрицал ее. Впрочем, граф не сердится на меня за то и, по обыкновению, обошелся со мною ласково.


24 сентября 1841 года

Вчера обедал у Дмитрия Максимовича Княжевича, недавно приехавшего из-за границы. С ним ездил и Надеждин, который также вернулся. Разговор шел о славянах и Австрии. Я не ошибся: я всегда думал, что славянский патриотизм, мечтающий о централизации славянского мира, существует только в головах некоторых фанатиков, как Шафарик, Ганка, Погодин и пр., но что народы славянские вообще живут себе преспокойно под австрийским владычеством, нимало не думая о какой-либо политической самобытности. Исключение составляют только венгерские славяне и русины, которые очень угнетены магнатами. Все это подтвердил Надеждин, который, однако, сам не из последних славянофилов.