26 апреля 1842 года
Сегодня я в первый раз слышал Листа. Принц Ольденбургский пригласил его в Смольный монастырь, а начальница пригласила меня послушать знаменитого артиста. Это настоящий гений. Какая сила, какой огонь в его игре! Инструмент под его пальцами исчезает. Он переносит вас всецело в мир звуков, где он безграничный властелин. Каждый звук, который он извлекает из инструмента, — или мысль, или чувство. Нет, я никогда не слыхал ничего подобного! Далее в музыке, кажется, нельзя идти.
Наружность Листа очень оригинальна. У него тонкие черты лица; он худ и бледен; длинные светло-русые волосы стелются у него по плечам. Когда он играет, физиономия его оживляется и буквально делается горящею. Все приемы его показывают человека европейски образованного. Его приняли, как царя. Все встали, когда он вошел: принц Ольденбургский, министр народного просвещения Уваров, начальница Смольного монастыря встретили его у эстрады, где ожидали его два флигеля. Листа сопровождал и неотлучно при нем находился, как камергер при царе, граф Виельгорский, сам превосходный музыкант. Я и до сих пор еще нахожусь под влиянием дивной, непостижимой игры Листа.
Способности наши важны не столько потому, что они есть, сколько по тому, что мы из них делаем.
16 мая 1842 года
У нас новый попечитель. Уж с год, как князь Дондуков-Корсаков подал в отставку. На его место долго никого не назначали. Но вот приехал из-за границы князь Григорий Петрович Волконский, и его сделали попечителем. Он был уже года два помощником попечителя и потому нам знаком. Он человек, как говорится ныне, с европейским образованием, со свежей головой и честными стремлениями, еще не остывший к добру — только очень молод. Ему лет за тридцать, не более. Хватит ли у него твердой воли и выдержки в добре? Много есть людей, которые, начав свою деятельность с хорошими намерениями, скоро изменяют им: общество и жизнь так переворачивают их, что они начинают действовать в смысле, обратном своим первоначальным целям. У нас люди удивительно скоро подвергаются порче.
22 мая 1842 года
Сегодня университет давал обед бывшему своему попечителю, князю М. А. Дондукову-Корсакову. Обедающих было до восьмидесяти человек. Присутствовали, между прочим, и министр народного просвещения, и граф Н. А. Протасов, и новый попечитель, князь Волконский, с братом. Все сошло очень хорошо. Плетнев от имени университета прочел князю благодарственное слово за его управление. Это, видимо, тронуло его, и он в свою очередь отвечал просто, с чувством. За обедом и после обеда играла музыка.
31 мая 1842 года
Князь Дондуков-Корсаков давал университету ответный прощальный обед на своей даче в Ораниенбауме. Поутру, в двенадцать часов, профессора собрались на Английской набережной, на пароходе, который нарочно для них был приготовлен. Погода стояла ясная, хотя немного холодная. Когда мы выехали на взморье, грянула музыка и играла все время плавания. Пароход остановился на некотором расстоянии от берега; к нему причалили три катера, и мы быстро очутились у пристани, где ожидали нас экипажи. В три часа мы были на даче и встречены хозяйкой в саду, у террасы. Обед прошел живо и весело. Вечером привелось быть зрителем интересного зрелища. Кто-то из властей (говорят, принц Оранский) приближался на пароходе к Кронштадту. Вдруг на крепости и на кораблях, стоящих на рейде, мелькнули огоньки, раздался гром пушек; это был салют высокому гостю.
Вечером тем же порядком совершился наш обратный путь в Петербург. Дул попутный, но сильный ветер, и пароход покачивало. Многие из наших забрались в каюту и, в воспоминание своего минувшего студенчества, затянули буршские песни; на палубе тем временем играла музыка, и все это вместе с шумом пенящихся под колесом парохода волн составляло какой-то дикий, оригинальный концерт.
7 ноября 1842 года
Я подал Позену для представления военному министру записку об Аудиторском училище. Оно день от дня падает, и если не дать ему средств поправиться, наконец, совсем упадет. Позен обещал похлопотать.
Четыре бедствия постигли Россию в продолжение последней четверти года: пожар в Казани, пожар в Перми, крушение корабля «Ингерманландия» и — приказы Клейнмихеля. Не знаешь, чему больше удивляться в этих приказах: цинизму ли тона и выражений, или слепоте произвола, который идет напролом, не признавая ни причин, ни обстоятельств, ни закона. Говорить с насмешкою о великом государственном зле, профанировать казни, плевать в глаза обществу, издеваясь над тем, что оно терпит, — это уж чересчур гнусно.
Величайшее зло для государя, когда он сделается недостойным иметь около себя людей просвещенных и благодушных. На всех делах его тогда — печать неудачи, и лучшие намерения его искажаются в исполнении.
Люди осуждены делать глупости, терпеть и умирать. Но природа не назначила нам ни количества зла, какое мы должны вытерпеть, ни минуты смерти — следовательно, можно заботиться об уменьшении первых так же, как об отдалении последней.
25 ноября 1842 года
Этот месяц ознаменовался следующей цензурной тревогой. Некто Машков вздумал издавать листки под названием «Сплетни», в которых, соответственно их названию, собирался рассказывать разные городские слухи, скандалы, осмеивать известные лица и т. д. Это не было периодическое издание по названию, но сильно на него походило. Цензор Очкин поддался обману и пропустил уже четыре номера. В одном из них сильно досталось петербургскому генерал-губернатору Эссену, под именем «Недремлющего ока». Это разошлось по городу, дошло до государя, который приказал издание запретить и сделать выговор цензору.
Бенкендорф писал нашему министру, что литераторы опять начали непристойно браниться. В пример он привел «Комаров» Булгарина, которые, по его словам, заключают в себе непростительные ругательства на разных лиц. Цензорам отдан приказ вперед строже относиться к такого рода литературным сплетням.
Получил приглашение занять место профессора во вновь учреждающейся Римско-католической духовной академии. В ней полагают воспитывать до сорока поляков, с целью внушать им, что папа не должен считаться их господином и что, кроме императора, не существует другого главы церкви Моя роль скромная — преподавание русской словесности. Я виделся уже с этой целью с князем Волконским, с вице-директором департамента иностранных исповеданий Ребиндером и с самим директором Скрипицыным.
В нынешнем месяце я, между прочим, представил проект о преобразовании Аудиторской школы. Это через Позена пошло к военному министру. Позен сообщил мне, что министр очень доволен проектом и хочет привести его в исполнение. Но носятся слухи, что он не останется министром и ему в преемники прочат князя Меншикова.
10 декабря 1842 года
Военный министр вполне одобрил мою записку об Аудиторском училище и велел назначить комитет для выработки правил преобразования сего заведения. Комитет состоит из директора канцелярии военного министра, генерала Н. Н. Анненкова, из директора военных поселений Н. И. Корфа и меня. Сегодня было первое заседание. Дела будет много, но я не жалею: это приятное дело, так как оно обещает пользу. Анненков человек образованный, мыслящий и благонамеренный, но еще не знаю, до какой степени хороший администратор. Генерал Корф добрый старик, но, бедный, кажется, тяготится бременем, которое нечаянно кинули ему на плечи. Он управлял дивизией, а теперь его заставили управлять огромною и многосложною машиною — департаментом военных поселений.
12 декабря 1842 года
Неожиданное и нелепое приключение, которое заслуживает подробного описания. Вчера утром, около двенадцати часов, я вернулся с лекции из Екатерининского института и, ничего не подозревая, преспокойно занимался у себя в кабинете. Вдруг является жандармский офицер и в отборных выражениях просит пожаловать к Леонтию Васильевичу Дубельту. «Вероятно, что-нибудь по цензуре», подумал я и немедленно отправился в III отделение собственной канцелярии его величества.
Дорогою я обдумывал все мои цензурные дела и ни на одном не мог остановиться. В течение десяти лет я успел приобрести некоторую опытность и теперь тщетно терялся в догадках.
Приехавший за мною офицер справлялся у меня о квартире Куторги, которого также требуют к Дубельту. Это значит — нам предстоит гроза за «Отечественные записки».
Я приехал в канцелярию раньше Куторги; через полчаса явился и он. Нас ввели к Дубельту.
— Ах, мои милые, — сказал он, взяв нас за руки, — как мне грустно встретиться с вами по такому неприятному случаю. Но думайте сколько хотите, — продолжал он, — вы никак не догадаетесь, почему государь недоволен вами.
С этими словами он открыл восьмой номер «Сына отечества» и указал на два места, отмеченные карандашом. Вот эти места. Статья Ефебовского, под заглавием «Гувернантка», повесть. Описывается бал у одного чиновника на Песках. «Я вас спрашиваю, чем дурна фигура вот хоть бы этого фельдъегеря, с блестящим, совсем новым аксельбантом? Считая себя военным и, что еще лучше, кавалеристом, господин фельдъегерь имеет полное право думать, что он интересен, когда побрякивает шпорами и крутит усы, намазанные фиксатуаром, которого розовый запах приятно обдает и его самого и танцующую с ним даму…» Затем:
«прапорщик строительного отряда путей сообщения, с огромными эполетами, высоким воротником и еще высшим галстуком».
— Так это-то? — спросил я у Дубельта.
— Да, — отвечал он: — граф Клейнмихель жаловался государю, что его офицеры оскорблены этим.
Я до того успокоился, что Владиславлев заметил:
— Да вы, кажется, очень довольны!
— Действительно доволен, — отвечал я. — Я беспокоился, пока не знал, в чем нас обвиняют. По сложности и трудности цензурного дела мы легко могли бы что-нибудь просмотреть и подать повод к взысканию. Но теперь я вижу, что настоящий случай равняется кому снега с крыши, который на вас валится, когда вы идете по тротуару. Против таких взысканий нет ни заслуг, их предупреждающих, ни предосторожностей, потому что они выходят из ряда дел разумных, из круга человеческой логики.