Дневник. Том I. 1825–1855 гг. — страница 54 из 90

Дубельт повел нас к Бенкендорфу.

Бенкендорф, почтенного вида старик, которого я видел в первый раз, встретил нас с лицом важным и печальным.

— Господа, — сказал он кротким и тихим голосом: — мне крайне прискорбно, что я должен вам объявить неприятную весть. Государь очень огорчен местами журнала, которые вам уже показали. Он считает неприличным нападать на лица, принадлежащие к его двору (фельдъегерь), и на офицеров. Я представил ему самое лучшее свидетельство о вас, говорил о вашей репутации в обществе — одним словом, сделал все, что мог, в вашу пользу. Несмотря на это, он приказал арестовать вас на одну ночь.

Изъявив прискорбие, что мы навлекли на себя гнев государя, я сказал:

— Будьте, ваше сиятельство, нашим предстателем у государя императора. Представьте его величеству, в каком тяжком затруднении находится цензура. Мы решительно не знаем, чего от нас требуют и какого направления нам держаться, и мы часто страдаем только потому, что постороннему лицу вздумается вмешиваться в наши дела. Таким образом, мы никогда не безопасны, взысканиям не будет конца, и мы окажемся в невозможности исполнять наши обязанности.

Бенкендорф взял нас обоих за руки и уверял, что все это доложит государю. Мы вышли. Владиславлев приготовил бумагу к коменданту и вручил нам ее. Было уже около четырех часов Нас отпустили домой пообедать, с тем чтобы быть у коменданта непременно в десять часов. В восемь я заехал за Куторгой, который был в больших хлопотах, не зная, как объявить о своем аресте больной жене. Наконец мы отправились к коменданту в Зимний дворец. Его не было дома, и мы отдали нашу депешу его плац-адъютанту.

Он ввел нас в какую-то каморку, где сидел писарь за бумагами, поставил у дверей часового, а сам поехал за приказаниями к коменданту. Через полчаса он вернулся и объявил, что местом моего заточения назначена Петровская, или Сенатская, гауптвахта, а Куторгу ведено отвезти на Сенную.

Сначала он меня отвез. Я очутился в огромной комнате со сводами — в подвале, вместе с караульным офицером. Плац-адъютант был с нами все время очень учтив. Он и Куторга уехали, я остался один с офицером. Это был молодой человек из Образцового полка, по-видимому очень добрый Он с участием на меня смотрел, распорядился, чтобы мне достали кровать, дал покрыться на ночь свою шинель, одним словом, окружил меня вниманием и заботливостью.

На другой день явился тот же плац-адъютант объявить мне, что я свободен. Опять поехали мы вместе на Сенную освободить Куторгу. Распростившись с плац-адъютантом и поблагодарив его за вежливость, мы отправились к князю Г. П. Волконскому, нашему попечителю.

Он принял нас не только любезно, но даже тепло. Я высказал князю все, что у меня накипело на душе. С цензорами обращаются как с мальчишками или с безбородыми прапорщиками, сажают их под арест за пустяки, не стоящие внимания, а между тем возлагают на них обязанность охранять умы и нравы от всего, что может совратить их с пути, охранять общественный дух, законы, наконец самое правительство. Какой же логической деятельности можно от нас требовать там, где все решает слепая прихоть и произвол, основанный только на том, что я хочу и могу?

От князя мы поехали к министру. То же сожаление, те же ласки.

— На кого тут жаловаться и сетовать? — сказал министр. — Случай этот выходит из общего порядка вещей. Я ничего не мог сделать: я обо всем узнал, когда уже все кончилось. Я тотчас же поехал бы к государю, но не мог, потому что у меня в доме корь. В моей власти было только написать письмо и просить Бенкендорфа представить его государю.

Князь читал нам это письмо. Оно написано умно и сильно. Свидетельствуя о нас, то есть о Куторге и обо мне, как о лучших цензорах и профессорах, министр заявлял, что находится ныне в большом затруднении относительно цензуры. Люди благонадежные не хотят брать на себя этой несчастной должности, и если мы с Куторгою еще остаемся в ней, то единственно по просьбе его, министра. Он боится, что цензурное дело вскоре сделается всем ненавистно.

Говорят, государь прочел это письмо и ни слова не сказал.

Куторга выразил опасение, что такой случай может и вперед повториться.

— Могу вас уверить, — отвечал министр, — что при первом таком случае я подаю в отставку. То, что теперь с вами случилось, более для меня пятно — если тут есть какое-нибудь пятно, — чем для вас.


14 декабря 1842 года

Новое затруднение! Студенты вздумали выказать свое участие ко мне по случаю постигшей меня беды. Я читал в первом курсе лекцию: «Об отношении искусства к природе и о начале подражания природе». Правду сказать, я прочел ее с большим одушевлением: предмет богатый. Я кончил уже и сделал шаг с кафедры, как вдруг раздались громкие рукоплескания и крики «браво!» Студенты сплошной массой бросились ко мне. Я на минуту смутился, но быстро оправился.

— Тише, господа, тише, — сказал я студентам, — что вы! Остановитесь!

Мне удалось, наконец, выйти из аудитории, а их удержать в ней.

Что из этого будет? Не знаю. Может быть, новая гроза!


16 декабря 1842 года

До меня дошли слухи, что студенты замышляют устроить мне еще что-то вроде бывшего в понедельник. Я колебался: ехать ли мне в университет? Наконец решился ехать, чтобы не подать вида, что придаю важность подобным вещам. Читал в двух курсах — в первом и во втором; слава Богу, все обошлось спокойно!


19 декабря 1842 года

Суббота. В прошедший понедельник вечером князь Волконский был во дворце. Он не говорил ничего государю о происшествии в университете, но рассказал о том великой княжне Ольге Николаевне, которая отозвалась, что меня знает.

Между тем история моя возбуждает много толков в городе. Общественное мнение за меня; все клеймят Клейнмихеля. Говорят, на бале во дворце многие из знати выговаривали ему. Он извинялся перед Уваровым.


22 декабря 1842 года

Государь спросил у Бенкендорфа: знает ли он, что произошло в университете на лекции у профессора Никитенко? Бенкендорф отвечал, что знает, но что считает это мелочью, которая не заслуживает внимания, тем более что профессор Никитенко сам постарался восстановить на одно мгновение нарушенный порядок.

— Однако ж министр дурно сделал, что тотчас не уведомил меня об этом, — продолжал государь; — сказать ему это. А между тем подать мне список студентов, которые были на лекции в этот день.

Князь Волконский, которому все это передал его тесть, тотчас написал задним числом донесение министру о происшествии в университете, вследствие которого будто бы в тот же день он и министр сообща положили не доносить об этом государю как о пустяках, которыми не стоит его утруждать. Все это Бенкендорф передал императору вместе со списком студентов.

Государь сказал:

— Если все находят это дело неважным, то и мне остается то же делать. Посмотрим список!

Он пробежал его глазами и только заметил:

— Как мало известных имен!

Тем все и кончилось.

Между тем толки о моем аресте не умолкают. О Клейнмихеле говорят, что он охмелел от царских милостей, и впереди не ждут от него ничего другого после знаменитых приказов, еще так недавно произведших удручающее впечатление на общество смесью произвола с грубым цинизмом. И вот в каких руках сердце царево.


24 декабря 1842 года

Говорят, государь очень недоволен всем случившимся в цензуре. Он видит, что наделана чепуха. Этот, по-видимому, ничтожный случай действительно оставил глубокий след в умах.

В цензуре теперь какое-то оцепенение. Никто не знает, какого направления держаться. Цензора боятся погибнуть за самую ничтожную строчку, вышедшую в печать за их подписью. Я рассматривал новое издание сочинений Гоголя, где между старыми его вещами помещено несколько новых, например: «Шинель», повесть; «Женитьба», драма;

«Разъезд из театра» и прочее. Пьесы эти я представлял комитету, и решено было их напечатать. Они напечатаны, оставалось только выдать билет на выпуск их из типографии. Это совпало с моим арестом, и комитет остановил не только новое издание Гоголя, но и напечатанный уже также роман Даля «Вакх Сидорович Чайкин».

Гоголь и Даль пишут повести, а первый и комедии, в которых нападают на современные гадости. Разумеется, тут действуют разные люди: помещики, чиновники, офицеры, так же точно, как и в «Горе от ума», в «Ревизоре» и во многих других пьесах, напечатанных, игранных на театре, пропущенных самим государем, — теперь все это сделалось преступным и запретным. Комитет поручит мне составить представление министру о затруднениях, в каких он находится: он просит наставлений и руководства.


29 декабря 1842 года

Все дни занимался сочинением представления министру. Комитет одобрил его, князь тоже. Оно теперь переписывается. Акт этот очень любопытен. Я сохраню копию с него в моих бумагах. Может быть, он будет небесполезен будущему историку нашего просвещения и литературы.

Нельзя не питать глубокого отвращения к такому порядку вещей; но надо помнить, что жизнь возвышается только жертвами.


31 декабря 1842 года

Вот и конец 1842 года. Итог благ, им дарованных, очень невелик. Провожать его приходится тем же, чем встретили: сетованиями за прошлое, несбыточными надеждами на будущее.

1843

2 января 1843 года

Делал мало визитов, желая по возможности избежать толков о моем аресте и о выраженном мне сочувствии студентов, — но не избежал даже в институте и в Смольном монастыре. В последнем я с трудом уклонился от расспросов начальницы и от взрыва негодования за мой арест со стороны старших воспитанниц.

До смерти надоели мне все эти толки и утомили меня все эти сочувствия! Разве от того лучше пойдут дела и менее гнусно сделается положение нашей литературы!


3 января 1843 года

Министр назначил сегодняшний день для принятия поздравлений с Новым годом. Пестрая толпа чиновников в мундирах наполняла до тесноты узкую, длинную залу. Многие являются сюда для того только, чтобы побывать в этой зале: министр видит только тех, которые в первом ряду. С одними он поговорил, другим кивнул головой, на большинство даже не взглянул. Вот и все.