Дневник. Том I. 1825–1855 гг. — страница 64 из 90

Затем огромные суммы своровали начальники (генералы и полковники) резервного корпуса. Они должны были препроводить к князю Воронцову семнадцать тысяч рекрут и препроводили их без одежды и хлеба, нагих и голодных, так что только меньшая часть их пришла на место назначения, — остальные перемерли. Генерал Тришатный, главный начальник корпуса и этих дел, был послан исследовать их и донес, что все обстоит благополучно, что рекруты благоденствуют (вероятно, на небесах, куда они отправились по его милости). Послали другого следователя. Оказалось, что Тришатный своровал. Своровали и подчиненные ему генералы и полковники — и все они воровали с тех самых пор, как получили по своему положению возможность воровать.

Еще: гвардейский генерал, любимец покойного и нынешнего государя, красивый, бравый молодец, Ребиндер, своровал деньги, которые покойный государь дарил Семеновскому полку на праздники, и те, которые оставались в экономии полка, и т. д.

Ну, не комедия ли в самом деле?


13 апреля 1847 года

Допускать в образовании один исторический и прикладной метод, без духа философского и теоретического, значит отдавать человека на жертву случайности и потоку времен; значит уничтожать в нем всякий порыв к лучшему, всякое доверие к высшим, непреложным истинам. Погасите в людях стремление к идеальному, выражением которому служит разум с его общими понятиями, — и вы увидите их погрязшими в материальных и своекорыстных побуждениях настоящего. Как животные, они будут довольствоваться гнездами и логовищами, не помышляя о будущем и о возможности усовершенствования. Теория — это не иное что, как постулаты разума. Неужели же разум не имеет права и голоса в делах человеческих и нами должно руководить одно житейское благоразумие, одно побуждение немедленной пользы? Теории могут быть обманчивы, вести к предрассудкам и схоластике. Но наш век дал уже нам против них оружие: он требует для теории опоры анализа и свидетельства истории. Притом разве не лучше обмануться, веря в истинное и прекрасное, чем прийти к горькому убеждению, что истинным может быть одно только то, что кладется в карман или в рот, а прекрасным то, что может мишурным блеском польстить глазам или чувствам?


15 апреля 1847 года

Похороны Губера, молодого литератора, которому было тридцать два года. Это был благородный образованный человек, талант не блистательный и не могучий, однако ж замечательный. Он в своих стихах все воспевал смерть и вот сам умер — скорее, чем ожидал и чем должно. Доктор Спасский, присутствовавший при его последних минутах, говорит, что в течение своей тридцатилетней практики он не видел умирающего (а он видел их довольно, благодаря своему искусству), который бы умирал с такою твердостью и с таким присутствием духа. Последние слова его были: «Я не знал, что так приятно умирать».


29 апреля 1847 года

Еще своровал один генерал. Он сделал это очень оригинально. Это князь Долгоруков, генерал-губернатор харьковский и попечитель тамошнего университета. Он крал деньги из приказа общественного призрения и накрал их 140 тысяч. Наконец устал красть и жить. Умер. После него нашли письмо на высочайшее имя, в котором он откровенно признается в своих покражах. Между ними оказались и университетские деньги.


2 мая 1847 года

В нескольких номерах детского журнала «Звездочка», издаваемого Ишимовой, была в прошлом году напечатана краткая история Малороссии. Автор ее П. А. Кулиш. Теперь из-за нее поднялась страшная история. Кулиш был лектором русского языка у нас в университете: его выписал сюда и пристроил Плетнев. По ходатайству последнего он был признан Академией наук достойным отправления за границу на казенный счет. Его послали изучать славянские наречия.

Он поехал и взял с собой пачку отдельно отпечатанных экземпляров своей «Истории Малороссии» и по дороге раздавал их, где мог. Теперь эту историю и самого Кулиша схватили. Он был уже в Варшаве с молодою женой, на которой всего два месяца женат. У цензора Ивановского спрашивают: «Как он пропустил сочинение Кулиша?» Он отвечал прямо, что «это ошибка и что он виноват». На отдельных книжках стоит имя Куторги, и он тоже призван к допросу.

Я, наконец, достал «Звездочку» и прочел историю Кулиша; теперь мне понятно, почему Ивановский не мог отвечать ничего, кроме «виноват». Государь, увидев под отдельными книжками имя цензора Куторги, велел посадить его в крепость. Но граф Орлов представил, что надо прежде узнать, как дело было. Что еще из этого произойдет — трудно предвидеть.

С этой маленькой книжкой, впрочем, соединены, говорят, гораздо более важные обстоятельства. На юге, в Киеве, открыто общество, имеющее целью конфедеративный союз всех славян в Европе на демократических началах, наподобие Северо-Американских Штатов. К этому обществу принадлежат профессора Киевского университета:

Костомаров, Кулиш, Шевченко, Гулак и прочие. Имеют ли эти южные славяне какую-нибудь связь с московскими славянофилами — неизвестно, но правительство, кажется, намерено за них взяться. Говорят, что все это вывели наружу представления австрийского правительства.

Было назначено несколько молодых людей из Педагогического института к отправлению за границу: их отъезд остановлен.


7 мая 1847 года

Сегодня я получил от министра (через попечителя) секретное предписание следующего содержания: «Рассматривая появляющиеся в повременных изданиях сочинения об отечественной истории, я заметил, что в них нередко вкрадываются рассуждения о вопросах государственных и политических, которых изложение должно быть допускаемо с особенною осторожностью и только в пределах самой строгой умеренности. Особенного внимания требует тут стремление некоторых авторов к возбуждению в читающей публике необдуманных порывов патриотизма, общего или провинциального, становящегося иногда если не опасным, то по крайней мере неблагоразумным по тем последствиям, какие он может иметь». В заключение предписывается иметь строгое наблюдение и проч.


1 июня 1847 года

В эти для меня роковые дни [смерть сына] я выпустил из виду разные общественные события. Глаза мои, полные слез, тускло смотрели на внешние предметы: они блуждали только в страшной бездне моего собственного злополучия, тщетно стараясь уловить хоть один луч отрады.

Между тем случилось много любопытного. Чижов был схвачен по повелению правительства на границе, у таможенной заставы, и в качестве опасного славянофила, с своей бородой, привезен в III отделение. После девятидневного заключения и нескольких допросов он третьего дня выпущен на волю.

Он был у меня и рассказал мне много любопытного о вопросах, которые ему предлагались, и о своих ответах на них. Ответы эти он давал сначала устно, а потом сам же излагал на бумагу, для доклада государю. Если верить ему, он не говорил ничего компрометирующего убеждения, противные его школе. Но я считаю Чижова хитрейшим из всех настоящих и будущих славянофилов и неславянофилов. Я думаю, что он — конечно, тонко, ловко и не вдаваясь в личности — в массе не пощадил тех, которые думают не заодно с ним. Не выдаю за непреложное свое мнение, но вот какое сложилось оно у меня из его слов. Он разделил свою исповедь на две части. В первой он как бы признавался в некоторых заблуждениях, а именно относительно соединения всех славян в одну монархию под скипетром России. Само собою разумеется, что это заблуждение, как проистекающее из избытка любви, было ему охотно прощено. Во второй части своей исповеди он явился горячим патриотом, совсем в духе самодержавия, православия и народности, чуждой всего европейского и даже враждебной Европе.

Он в припадке фанатизма даже воскликнул, что «Петр I был величайшим и опаснейшим революционером» (это уже не мое предположение, а Чижов действительно сказал это, как сам мне признался). В заключение его почтенные духовники, Леонтий Васильевич Дубельт и граф Орлов, остались им вполне довольны. Конечно, он в своей исповеди не коснулся демократических начал славянофильской проповеди и вышел из допроса совершенно белым и чистым. Его даже поблагодарили, но заметили ему на прощанье, что он слишком пылок и потому ему еще пока нельзя разрешить издание журнала в Москве. Как он вперед соединит свои славянофильские идеи с тем, что теперь должен будет писать и делать, — не знаю. Это тем труднее, что он отныне обязан все свои сочинения представлять на цензуру в Третье отделение.

Вчера, то есть 31 мая, состоялось чрезвычайное собрание совета в университете под председательством попечителя Мусина-Пушкина. В совет был приглашен и директор Педагогического института И. И. Давыдов. Читали предписание министра, составленное по высочайшей воле и где объясняется, как надо понимать нам нашу народность и что такое славянство по отношению к России. Народность наша состоит в беспредельной преданности и повиновении самодержавию, а славянство западное не должно возбуждать в нас никакого сочувствия. Оно само по себе, а мы сами по себе. Мы тем самым торжественно от него отрекаемся. Оно и не заслуживает нашего участия, потому что мы без него устроили свое государство, без него страдали и возвеличились, а оно всегда пребывало в зависимости от других, не умело ничего создать и теперь окончило свое историческое существование.

На основании всего этого министр желает, чтобы профессора с кафедры развивали нашу народность не иначе, как по этой программе и по повелению правительства. Это особенно касается профессоров славянских-наречий, русской истории и истории русского законодательства.

По прочтении этой бумаги попечитель объявил, что он не сомневается в благонамеренности нашей и в готовности следовать этому призыву; что он видит, как мы тронуты, и непременно доведет это до сведения министра. Ректор счел нужным поблагодарить попечителя от имени совета за доверие правительства и уверил его во всеобщем усердии и т. д. и т. д.

По выходе из совета попечителя наличные цензора тут же образовали чрезвычайное собрание комитета, который недолго думая поспешил запретить остроумную и совсем невинную статью против славянофилов, написанную Сенковским совершенно в духе тех идей, какие за полчаса мы слышали в совете. А три дня тому назад за такую же точно статью, напечатанную в «Отечественных записках», Краевский получил в III отделении благодарность от имени государя.