Дневник. Том I. 1825–1855 гг. — страница 66 из 90

Ужас овладел всеми мыслящими и пишущими. Тайные доносы и шпионство еще более усложняли дело. Стали опасаться за каждый день свой, думая, что он может оказаться последним в кругу родных и друзей…


22 августа 1848 года

Четыре месяца ничего не вносил в свой дневник, но за это время легко могло бы случиться, что и дни перестали бы для меня существовать. С первых чисел июня в Петербурге начала свирепствовать холера и до половины июля погубила до пятнадцати тысяч человек. Каждый в этот промежуток времени, так сказать, стоял лицом к лицу со смертью. Она никого не щадила, но особенно много жертв выхватила из среды простого народа. Малейшей неосторожности в пище, малейшей простуды достаточно было, чтобы человека не стало в четыре, в пять часов.

Ужас повсюду царствовал в течение целого лета. Умирающих на дачах около Лесного корпуса почти не было, но тем не менее все чувствовали себя в тяжелом, напряженном состоянии. Вести из города ежедневно приходили печальные, особенно с половины июня и до последних чисел июля.


27 октября 1848 года

Холера продолжает подбирать жертвы, забытые ею во дни великой жатвы. Последнее время холерные случаи стали чаще встречаться в среде людей высшего и среднего класса. В домах соблюдаются те же предосторожности, что и летом. Плодов, копчений и солений не едят, квасу не пьют.


1 декабря 1848 года

Чудная эта земля Россия! Полтораста лет прикидывались мы стремящимися к образованию. Оказывается, что это было притворство и фальшь: мы улепетываем назад быстрее, чем когда-либо шли вперед. Дивная, чудная земля! Когда Бутурлин предлагал закрыть университеты, многие считали это несбыточным. Простаки! Они забыли, что того только нельзя закрыть, что никогда не было открыто. Вот теперь тот же самый Бутурлин действует в качестве председателя какого-то высшего, негласного комитета по цензуре и действует так, что становится невозможным что бы то ни было писать и печатать. Вот недавний случай.

Далю запрещено писать. Как? Далю, этому умному, доброму, благородному Далю! Неужели и он попал в коммунисты и социалисты? В «Москвитянине» напечатаны его два рассказа. В одном из них изображена цыганка-воровка. Она скрывается; ее ищут и не находят, обращаются к местному начальству и все-таки не могут отыскать. Бутурлин отнесся к министру внутренних дел с запросом, не тот ли это самый Даль, который служит у него в министерстве? Перовский призвал к себе Даля, выговорил ему за то, что, дескать, охота тебе писать что-нибудь, кроме бумаг по службе, и в заключение предложил ему на выбор любое: «писать — так не служить; служить — так не писать».

Но этим еще не кончилось. Бутурлин представил дело государю в следующем виде: что хотя Даль своим рассказом и вселяет в публику недоверие к начальству, но, невидимому, делает это без злого умысла, и так как сочинение его вообще не представляет в себе ничего вредного, то он, Бутурлин, полагал бы сделать автору замечание, а цензору выговор. Последовала резолюция: «сделать и автору выговор, тем более что и он служит».

Граф Уваров сбросил графа Строганова с места попечителя в Московском университете. Строганов отметил ему в марте, представив государю записку о либерализме (коммунизме и социализме), господствующем в цензуре и во всем министерстве народного просвещения, так что граф Уваров сам едва удержался на месте. В сентябре он ездил в Москву. Тамошнее «Общество истории и древностей», состоящее под председательством Строганова, занималось в это время печатанием в русском переводе записок Флетчера. Издание это предпринято на основании статьи цензурного устава, разрешающей печатать без извлечения предосудительных для России мест все, что пишется и писалось о ней до водворения дома Романовых. Граф Строганов лично разрешил записки Флетчера, в которых невыгодно говорится об Иоанне IV, Феодоре и о разных обрядах церкви, что, впрочем, давно уже напечатано в записках Бера. Шевырев, некогда ухаживавший за Строгановым, теперь представил министру, как неблаговидно в данную минуту печатать Флетчера и как дурно делает Строганов, допуская это. И как то всегда бывает на святой Руси, он подкреплял свое представление заверениями в собственной преданности и усердии к Богу и к царю.

Уваров приказал остановить печатание и довел это до сведения государя. Последовало повеление: объявить графу Строганову строжайший выговор через московского генерал-губернатора. Это неслыханный случай с генерал-адъютантом. Говорят, что Закревский не поцеремонился и послал к графу Строганову квартального надзирателя с приглашением явиться к нему для получения выговора.

Но дело не в этом: иже мерою мерите, возмерится и вам. Строганов, по выражению Гоголя, «нагадил» Уварову, Уваров — Строганову. Это в порядке вещей на святой Руси, где такие явления между государственными людьми только доказывают обычную и глубокую безнравственность, к которой все привыкли. Но за что погибла книга Флетчера — книга, полезная для нашей истории? За что пострадал секретарь «Общества» Бодянский, которого велели удалить в Казань? За что парализовано «Общество», оказавшее немало услуг науке?

А в нашем кругу, то есть в ученом и учебном, вот как люди поставлены: если ты человек без дарования и делаешь худо свое дело — тебя выгонят за неспособность; если ты человек с дарованием и делаешь свое дело хорошо, тебя выгонят за то, что ты человек способный, следовательно, опасный. Как же тут быть? Быть немножко глупым и немножко не глупым? В средние века жгли за идеи и мнения, но по крайней мере каждый знал, что можно и чего нельзя. У нас же бессмыслица, какой мир не видал. Вот вам и русская образованность.

Министр приказал деканам наблюдать за преподаванием профессоров в университете, особенно наук политических и юридических. Последним ведено представить программы своих предметов, составив их так, чтобы «все ненужное или лишнее» было из них выпущено, но «не вредя достоинству и полноте науки».

В университете страх и упадок духа. Я присутствовал в заседании совета, в котором, между прочим, было читано предписание министра, чтобы ничто не печаталось от имени университета, что не сам университет издает. Да это же и не делалось! Очевидно, министр вербует факты для отчета государю: теперь конец года. Нужны пышные фразы, что приняты такие-то меры, сделаны такие-то распоряжения, запрещено то-то и т. д.

Между тем некоторые члены предложили вопрос: имеет ли право университет разрешать диссертации на ученую степень, что до сих пор он делал, придерживаясь смысла устава, и что принадлежит ему по праву. Ибо кто же будет цензуровать специальные сочинения, как не университет? Да притом разве университет не официальное место, и если ему не верить в этом, то как же верить в лекциях, где гораздо легче внушать мысли «опасные»? Некоторые члены, однако, порешили обратить это в вопрос и представить на разрешение министра. Я восстал против этого: самое сомнение в праве университета печатать самостоятельно диссертации обнаруживало преувеличенный страх, или, вернее, трусость, и совершенно ненужное уничижение, которое могло вредно на нем отразиться. Завязался спор. Приступили к собиранию голосов. За меня оказалось шесть, против меня одиннадцать. Любопытный факт, доказывающий, как настроены умы в университете.


2 декабря 1848 года

События на Западе вызвали страшный переполох на Сандвичевых островах [понимай: в России]. Варварство торжествует там свою дикую победу над умом человеческим, который начинал мыслить, над образованием, которое начинало оперяться.

Но образование это и мысль, искавшая в нем опоры, оказались еще столь шаткими, что не вынесли первого же дуновения на них варварства, И те, которые уже склонялись к тому, чтобы считать мысль в числе человеческих достоинств и потребностей, теперь опять обратились к бессмыслию и к вере, что одно только то хорошо, что приказано. Произвол, обличенный властью, в апогее: никогда еще не почитали его столь законным, как ныне.

Западные происшествия, западные идеи о лучшем порядке вещей признаются за повод не думать ни о каком улучшении. Поэтому на Сандвичевых островах всякое поползновение мыслить, всякий благородный порыв, как бы он ни был скромен, клеймятся и обрекаются гонению и гибели. И готовность, с какою они гибнут, ясно свидетельствует, что на Сандвичевых островах и не было в этом роде ничего своего, а все чужое, наносное. Поворот назад, таким образом, сделался гораздо легче, чем ожидали и надеялись некоторые мечтатели. Это даже не ход назад, а быстрый бег обратно по плоской возвышенности.

Возник было вопрос об освобождении крестьян. Господа испугались и воспользовались теперь случаем, чтобы объявить всякое движение в этом направлении пагубным для государства.

Наука бледнеет и прячется. Невежество возводится в систему. Еще немного — и все, в течение полутораста лет содеянное Петром и Екатериной, будет вконец низвергнуто, затоптано… И теперь уже простодушные люди со вздохом твердят: «видно, наука и впрямь дело немецкое, а не наше».


5 декабря 1848 года

Дело немецкое и на Западе идет назад. Восстание пока ни к чему не привело. На помощь потрясенным авторитетам явилась физическая сила и одержала верх в Париже, в Вене, во Франкфурте и в Берлине. Значит, или хотели дурного, или хорошее проиграно. Настоящая минута оказалась неблагоприятною для успехов человечества. Но неужели ж тем и кончится?


6 декабря 1848 года

Вчера один из молодых магистров, Варнек, защищал в университете диссертацию: «О зародыше вообще и о зародыше брюхоногих слизняков». Вещь очень любопытная и прекрасно изложенная молодым ученым. Но на диспуте произошла непристойность. Диспутант, по обыкновению, сопровождал свою речь в иных местах латинскими терминами, иногда немецкими и французскими, которые ставил в скобках при названии технических предметов. Из этого профессор И. О. Шиховский вывел заключение, что Варнек не любит своего отечества и презирает свой язык, о чем велеречиво и объявил автору диссертации. Последний был до того озадачен этим новым способом научного опровержения, что растерялся и не нашел, что отвечать. Тогда профессор начал намекать на то, что диспутант якобы склонен к материализму, а в заключение объявил, что диссертация так нелепа и темна, что он не понял ее вовсе. Между тем Куторга, к кафедре которого и относится настоящее рассуждение, тут же вполне одобрил труд молодого ученого, и мы все, даже люди не специальные, с удовольствием слушали его любопытное и ясное изложение. Итак, вот один из профессоров вместо ученого диспута направился прямо к полицейскому доносу. Такова судьба науки на Сандвичевых островах. Мудрено ли, что тамошние власти презирают и науку и ученых?