Дневник. Том I. 1825–1855 гг. — страница 81 из 90


11 мая 1854 года

Моя семья переехала на дачу. Но я остался еще здесь — у меня экзамены, комитеты и тому подобное.


15 мая 1854 года

На даче и я. Сильно надоел мне этот Лесной корпус. В нем все переменилось — лес истреблен, поля заняты огородами, население умножилось, развелись кабаки — одним словом, вышел дрянной городишко.


17 мая 1854 года

В городе. Экзамен в Аудиторском училище и доклад министру.


28 мая 1854 года

Авраам Сергеевич переехал в министерский дом. Я был на молебне в его новом жилище. Оно великолепно.


17 июня 1854 года

Почти не живу на даче. Езжу то в город, то в Павловск на свидания с министром. Вчера ездил в Царское Село к попечителю объясниться с ним по делу об открытии восточного факультета при здешнем университете. Оттуда отправился опять-таки в Павловск и вечером возвратился в город вместе с Авраамом Сергеевичем, и продолжали работать еще далеко за полночь. О собственных литературных трудах почти и думать не приходится. Между тем очень хочется написать хоть биографию Галича, которая давно у меня просится под перо.


8 сентября 1854 года

Сегодня мы переехали с дачи. Самое интересное событие нынешнего лета для меня — это моя поездка в Москву. Я поехал туда 19 июля и вернулся 4 августа. Там я был принят с распростертыми объятиями учеными собратами: Катковым, Соловьевым, Леонтьевым, Кудрявцевым, Драшусовым. У Каткова я провел несколько дней в Петровском парке. Радостно и любовно встретил меня также Калайдович, которого, увы, теперь уже нет. Он умер очень скоро после моего отъезда из Москвы, как говорят, от холеры. Горькая для меня потеря!

Две недели в Москве прошли очень приятно в беседе с ученой братией и в странствиях с Калайдовичем по Белокаменной и ее окрестностям. Возвратный путь тоже был хорош. С тем же поездом ехал Я. И. Ростовцев. Он перетащил меня в свой вагон, и мы незаметно доехали до Петербурга.

Нынешнее лето своей необычайной прелестью редкое в Петербурге. Никто не помнит подобного. Теперь и холера почти прекратилась, зато в Москве, говорят, она была свирепа.

В настоящее время все вошло в обычную колею. Я опять оделся в боевые доспехи, вооружился бодростью духа и смело иду навстречу случайностям. Да будет, что будет!


19 сентября 1854 года

А вот и борьба. Надежды на улучшение цензуры меркнут. Сегодня я начал говорить министру о ее злоупотреблениях и бессмыслии. Но он обнаружил такое равнодушие, что мне даже стало досадно, и я круто повернул разговор на другой предмет. Отложим атаку до более благоприятной минуты.

Было, между прочим, говорено по случаю настоящих событий о том, что у нас на высших ступенях государственной и общественной деятельности нет людей способных. Я заметил, что это в связи со всей системой управления у нас. Со мной согласились. Действительно, настоящая эпоха — это эпоха нравственных и умственных ничтожеств. Забавно, что все это понимают, но и находят, что так тому и быть. Ростовцев, едучи со мной из Москвы, сильно напирал на то, что материалы у нас прекрасные, но нет распорядителей, которые с толком употребляли бы их в дело. «Да, — прибавил я, — и это наше горе везде: и на гражданском и на военном поприще».


19 сентября 1854 года

Обедал у министра, где был также ректор Казанского университета Симонов. Это умный человек, говорит хорошо. За обедом и после обеда я навел разговор на его кругосветное путешествие с капитаном Беллингсгаузеном. Он порассказал много интересного и сопровождал свои рассказы умными, дельными замечаниями. Министру он очень понравился. Он приехал сюда лечиться от полипа, хочет просить Пирогова сделать ему операцию.


21 сентября 1854 года

Было совещание между нашим министром и управляющим министерством иностранных дел Сенявиным. Дело шло об устройстве восточного факультета при здешнем университете. Я присутствовал в качестве члена комитета, учрежденного по этому вопросу, и делопроизводителя.

Вот как у нас, между прочим, назначают людей на важные посты. Умер попечитель Дерптского учебного округа, Крафштрем. На днях я застал министра в кабинете задумавшимся над адрес-календарем.

— Вот, — говорит он, — думаю, думаю и ума не приложу, кого назначить на место Крафштрема.

И при этом он прочел вереницу имен, где, между прочим, упоминались: Дюгамель, Вронченко, фон Брадке.

— На ком же из них вы думаете остановиться? — спросил я.

— Право, не знаю. Не укажете ли вы кого?

— Вы в числе других назвали Брадке, — отвечал я. Чего же лучше? Он уж был попечителем в Киеве. Это человек опытный, образованный и благородный.

— А что вы думаете? — сказал министр. — И в самом деле! Не написать ли ему и не попросить ли его заехать ко мне завтра?

Я знал, что написание письма может быть отложено до завтра. Завтра придет Павел Иванович Гаевский и испортит дело своими вечными затруднениями, которых нетрудно найти всегда, когда захочешь.

— Не лучше ли, Авраам Сергеевич, — возразил я, — если делать, то делать сейчас же. Не угодно ли вам: я съезжу к Брадке и переговорю с ним от вашего имени?

— Прекрасно! Возьмите мои экипаж и поезжайте немедленно.

К сожалению, я не застал Брадке дома, но, возвратясь, постарался так настроить Авраама Сергеевича, что он тут же написал записку и послал к Брадке на дачу, где тот теперь живет.

В настоящее время и государь уже согласился на его определение. Лица, достойные и способные к отправлению высших должностей, у нас так мало поставлены на вид, что определение на соответственное место одного из них является просто случайной находкой.


25 сентября 1854 года

В «Саратовских губернских ведомостях» напечатано несколько народных песен не совсем нравственного содержания — разумеется, в виде материала для изучения нашей народности. Негласный комитет, управляемый ныне Корфом, донес о том государю. Велено губернатору сделать выговор, цензировавшего газету директора гимназии выдержать месяц на гауптвахте и спросить министра, «благонадежен ли он продолжать дольше службу?» Министр сам написал очень умный доклад в защиту бедного директора, который действительно один из лучших наших губернских директоров. Сегодня доклад послан.

Одна дама [Т.Пассек] в Москве хотела издать сборник из хороших статей, подаренных ей знакомыми московскими учеными. Бывший министр, Ширинский-Шихматов, исходатайствовал повеление считать сборники за журналы, и потому на этот новый сборник пришлось испрашивать высочайшего разрешения. Последовала резолюция: «И без того много печатается». На самом же деле у нас вовсе не выходит никаких книг, а как и сборники запрещены, то литература наша в полном застое. Только и есть, что журналы «Отечественные записки», «Современник», «Библиотека для чтения», «Москвитянин» и «Пантеон». Но и в них большею частью печатаются жалкие, бесцветные веши.


26 сентября 1854 года

Слава Богу! Саратовский директор, цензуровавший вышеупомянутые народные песни, по ходатайству министра, прощен. Ему велено одновременно объявить месячный арест и помилование.

Но тут же новое горе для литературы. В «Москвитянине», кажется в июньской книжке, напечатана повесть Лихачева «Мечтатель». В ней места три-четыре действительно лучше было бы не пропускать во избежание худшего зла, но цензора Похвистнев и Ржевский пропустили их. Министр велел подать им в отставку. Сколько ни убеждал я, чтобы с ними было поступлено не так строго, министр на этот раз остался при своем решении. К сожалению, это подаст повод здешним цензорам быть еще неукротимее в своих запрещениях.


30 сентября 1854 года

Я написал и представил министру еще в первых числах августа план преобразования и улучшения «Журнала министерства народного просвещения», редакцию которого предложено передать мне. Авраам Сергеевич, как обыкновенно, с жаром торопил меня заняться предварительными соображениями о журнале, а когда я это сделал, он совсем о нем замолчал. А журнал действительно в плохом состоянии.


1 октября 1854 года

Что сделалось с Авраамом Сергеевичем? Не понимаю! Он поступает с цензурой чуть ли не хуже, чем его робкий и неспособный предшественник. На него напал какой-то панический страх. Он привязывается к самым невинным фразам, и стоит только кому-нибудь, Комаровскому или Волкову, указать на самое безупречное место в книге или журнале, чтоб взволновать его, и у него тотчас готово строгое предписание, выговор. Сегодня Берте показывал мне кучу заготовленных бумаг этого рода. Надо приготовить записку о цензуре и подать ее министру. Но это потребует довольно времени, да и надежды мало на успех. Какой-то рок влечет нашу эпоху. Куда? Не знаем.


Мы только плачем и взываем:

О, горе нам, рожденным в свет!


Но честный человек не должен слагать оружия и предаваться бездействию, доколе есть хоть тень возможности действовать.


7 октября 1854 года

Хлопотал у министра за Лясковского, чтобы ему дали кафедру химии в Москве. О нем все, и специалисты и неспециалисты, отзываются одинаково хорошо, как об ученом и как о человеке. На беду он доктор медицины, а не химии, по закону же надо быть доктором той науки, по которой желаешь занять кафедру. Однако министр обещал определить его исправляющим должность экстраординарного профессора, а там его ученые заслуги как-нибудь проведут его и дальше. Кстати: у нас есть благодетельное как-нибудь, которое производит неисчислимые зла на Руси, но иногда помогает и добру.

Изменяться свойственно человеку, но неужели он должен изменяться только к худшему? Скольких людей я знал и знаю, которые начали свое поприще по-человечески, а продолжали его или кончили так, что сказать стыдно. Они всё повалили разом: и юношеские увлечения и прекрасные верования в добро, правду и истину. Да, видно, верования-то их были не иное что, как тоже только юношеские увлечения или брожение неустановившейся мысли, навеянное чтением иностранных книг. Вот, например, М., — человек с замечательным умом, учившийся у нас в университете, — как скоро занял значительное место, так и стал кривиться на один бок. Прежде это была светлая голова, воздававшая Божие Богови и кесарю кесарево, понимавшая и дело и мысль, движущую делами, а теперь он чуть ли не гонитель науки. У него все науки — бесполезные теории, и только тот чего-нибудь стоит, кто постиг практику деловую и житейскую, то есть кто ничего не видит и видеть не хочет, кроме того болота, в котором копошится.