Дневник. Том II. 1856–1864 гг. — страница 103 из 115


27 апреля 1864 года, понедельник

У доктора Завадского (Степана Павловича) на вечере. Все были незнакомые. Ничего замечательного.


29 апреля 1864 года, среда

Кто из своего я не творил себе кумира и не преклонялся пред ним с религиозным благоговением!


30 апреля 1864 года, четверг

В воскресенье приехал М. Н. Муравьев.

На днях был у меня разговор с Ф. И. Тютчевым о гнусном Головнине и о гнуснейшем его управлении «Что вы будете делать? — сказал мне Тютчев. — Все знают его, все глубоко презирают, государь разделяет общее к нему неуважение, а между тем нет человека, который бы решился сказать государю, как вредно терпеть на таком важном посту такого подлеца и глупца. Я говорил раз об этом с Горчаковым, который по близости своей к государю скорее всех мог бы открыть ему глаза. Но он отвечал мне: „Я не могу этого сделать, потому что государь может подумать, что я иду против его брата“. Итак, вот каким соображениям предается в жертву образование, будущность России! Неужели в самом деле двор имеет свойство отнимать у людей всякое благородное чувство, всякое великодушное побуждение и делать из них трусов и мельчайших эгоистов, когда такой умный и, по-видимому, благородный человек, как князь Горчаков, боится сказать государю правду и освободить, из видов этой боязни, отечественное воспитание, науку, надежду будущего, от такого скверного насекомого, их подтачивающего, как Головнин.

Читал записку мою против слияния II отделения с III. Кажется, она сделала благоприятное впечатление на моих сочленов.


1 мая 1864 года, пятница

Светло, а тепла только 4R. Вчера шел сильнейший лед по Неве. Какая ненасытимая утроба у этого Ладожского озера: оно как будто сожрало зимой лед всего севера, а теперь выблевывает его на нас.

Мне рассказывали, что в день приезда Муравьева в Петербург Суворов послал на железную дорогу чиновника объявить ее администрации, чтобы она не допускала стечения народа на дебаркадере во время выхода Муравьева из вагона. Администрация, однако, отвечала, что она сделать этого не в состоянии и не вправе, потому что народ этот состоит из отцов, мужей, жен, братьев и пр., приходящих встречать своих приезжающих родных.


2 мая 1864 года, суббота

Вечер у Чивилева. Нас трое только и было: он, я и Соловьев, недавно приехавший из Москвы. Я не знаю, есть ли существо на свете столь неприятное, как московский ученый, литератор или московский так называемый передовой человек? Детская заносчивость, бабское умничанье, дух нетерпимости, хвастовство и дерзость их нестерпимы, еще нестерпимее петербургской распущенности и глупого западничанья.


3 мая 1864 года, воскресенье

Вчера был у меня сильнейший спор с Чивилевым — странно сказать — о свободе воли. Он придерживается нынешней философии и отрицает свободу воли. Главное его доказательство: мысли нам даются не нами, от них зависят побуждения к решимости, следовательно, воля повинуется необходимому сцеплению понятий. Он полагает также, что для ума человеческого нет ничего недоступного и что знание должно разоблачать все тайны вещей. Свобода воли есть иллюзия. „Отчего же и знания наши, — возразил я, между прочим, — также не иллюзия? Почему думать, что я все знаю, меньше иллюзия, чем уверенность, что я могу хотеть и не хотеть по выбору моего ума?“ и проч. и проч.

Потом завязался спор о Муравьеве. Чивилев разделяет мнение „Голоса“, что Муравьев ничего не сделал для укрощения бунта и для утверждения русского элемента в западных губерниях.

Поутру визит Миллеру и Назимову. Затем погулял в Летнем саду. По крайним аллеям ездил государь с государыней; народу было множество. Сад весь не иное что, как собрание стоймя торчащих бревен, палок и прутьев. И признаков зелени нет. Погода, впрочем, была прекрасная. Часов в пять — гроза и дождь.


5 мая 1864 года, вторник

Нанята дача в Павловске у генерала Мердера. Вчера дано и задатку пятьдесят рублей; за лето двести пятьдесят с мебелью, которая, вероятно, будет не весьма блестящая.

Празднование столетия Смольного монастыря. За несколько еще дней я получил пригласительный билет. В 9 часов утра я заехал к Полиньке Сукман, которая воспитывалась в Смольном монастыре и была также приглашена на праздник; так как она очень мила, то мне захотелось взять ее с собою. В сорок минут десятого мы были уже в соборе Смольного монастыря. У барьера стояло множество старух, кажется из богадельного дома. За балюстрадой были нынешние воспитанницы и суетилось несколько чиновников. Принц Ольденбургский был уже здесь. Он подошел ко мне с обыкновенною своею незатейливою любезностью, спросил, сколько времени служил я в монастыре и исправно ли посещают лекции студенты университета. Церковь скоро начала наполняться бывшими воспитанницами и сановниками. Между теми и другими я встретил много знакомых. Обедню служил митрополит. Пели придворные певчие. Как хороша эта церковь! Я не видел нигде подобной по величественности, простоте и легкости архитектуры, кроме разве Пантеона в Париже. К молебну приехали государь, государыня и вся императорская фамилия.

Собор с самым зданием Смольного монастыря соединили на время крытою полотняною галереею. Чрез нее-то и прошли все приглашенные в бесконечные монастырские коридоры, которые привели их в парадную залу. В верхнем коридоре по обеим сторонам стояли в два ряда воспитанницы, что производило весьма интересный эффект. В зале, против входа, в тени прекрасной зелени стояла статуя Екатерины II, а на всем пространстве залы были накрыты столы для завтрака. Все места были заняты женщинами, кроме одного стола, назначенного сановникам, между коими поместился и я, маленький и темненький человек, — между сановнейшим мужем Языковым, директором Училища правоведения, и министром юстиции Замятниным.

Так как это по преимуществу был женский праздник и как мое сердце вообще больше лежит к нашей образованной женщине, нежели к нашему так называемому образованному мужчине, то я и обратил все мое внимание на эти волны женских голов, заливших всю почти залу. Какое разнообразие лиц и возрастов! Тут рядом с цветущею юностью последних выпусков помещались развалины начала нынешнего столетия, которые тоже когда-то цвели юностью. Говорят, сохранилась одна дама ста четырех лет первого выпуска. Но ее здесь не было. Тут мелькали и мне знакомые многие головки, лет двадцать и пятнадцать тому назад блиставшие прелестью и первым упоением молодой расцветающей жизни, а теперь — увы! — увядающие, полуувядшие или совсем увядшие, что красноречиво говорит и о моем собственном увядании. И сколько из них увяло и увядает в нужде и под гнетом разных житейских невзгод и бурь!

Многие, увидев меня, посылали мне свои приветливые поклоны и улыбки уст, на коих мрачно лежала грустная печать времени. Мужчины тотчас сели за стол, накинулись было на блюда с пирогами, котлетами и пр., но явился какой-то камергер и объявил, что надобно ожидать государя. Все встали и начали ожидать. Минут через двадцать явился и государь, ведя под руку императрицу и последуемый великими князьями и чинами двора. Заиграла музыка. Государь раскланялся с обыкновенною своею приветливостию, потом сел за стол, чему последовали и все прочие, — и началось набивание чрева. Меня вовсе не занимали яства; я был увлечен в область дум смыслом этого торжества. Воображение мое вызывало и Екатерину, которой Россия обязана пониманием высокого значения женщины и превращением ее из куска сладкого мяса или пирога, начиненного физическими восторгами, в существо мыслящее, благородное, в великое орудие народного перерождения и очеловечения. Но вот нелепый Языков берет мою тарелку и нагружает ее котлетами; надобно было есть. Явились бокалы с шампанским; первый тост за государя, — запели прелестные женские голоса: „Боже, царя храни!“ Все встали — минута была прекрасная. Бокал в память Екатерины, — опять те же голоса, певшие какой-то гимн с припевом известного польского: „Славься сим, Екатерина, славься, нежная к нам мать“. Это тронуло меня почти до слез. Но мои соседи рады были, что это пение кончилось и что они опять могли приняться за желудочные дела. Завтрак был обильный, вина довольно, и вино хорошее. Все это из дворца. Служили придворные лакеи.

По окончании завтрака государь скоро уехал со всем семейством. Мы рассыпались все по залу. Тут я беспрестанно встречался с моими прежними ученицами, приветствуемый их дружелюбными воспоминаниями. Не из женщин была особенно интересна встреча с А. С. Норовым, который, как в старину, изъявлял мне всевозможные ласки.

Я припомнил ему, между прочим, юбилей Московского университета и сказал, что это был лучший момент его министерствования.

— А кому обязан я этим? — возразил он. — Вам. Ведь царская грамота была зерном всего, ведь она возбудила всеобщий восторг, — а грамоту сочиняли вы!

— Если уж так, — отвечал я, — то эффект произошел от того, как вы ее прочитали; и прочитали великолепно.

Что действительно правда. Итак, тут вышла система взаимного восхваления.

В половине третьего часа я отправился домой и по дороге заехал к Сукманам, где и сдал мою спутницу на руки ее родителям. Праздник Смольного монастыря оставил во мне самые приятные воспоминания.


7 мая 1864 года, четверг

Непристойная сцена между Срезневским и Билярским в Академии. Билярский захотел отомстить Срезневскому за то, что этот подавал голос против назначения ему полного вознаграждения (шестьдесят рублей за печатный лист) за сделанные им выписки в академическом архиве о Ломоносове, на том основании, что это простые выписки, без всяких исследований. Срезневский был прав, и с ним согласились все другие члены отделения, в том числе и я. Теперь Билярский, в качестве редактора „Записок“ Академии, напал на Срезневского за представленную им для напечата-ния в этом сборнике статью о русских летописях, называя эту статью сырым материалом и недостойною чести быть напечатанною в академическом издании. Это значит око за око, зуб за зуб. Однако Билярский неправ: в статье Срезневского есть исследования, хотя и невеликие. Во всяком случае статья эта не могла подлежать контролю одного члена, между тем