В нем мы, между прочим, намекаем, что после такого скандала не можем оставаться с ним в комитете.
На этой неделе я обедал у графа Д. Н. Блудова. Был, между прочим, разговор о Герцене и его «Колоколе». Государь крайне огорчен и недоволен его последними выходками. Хотели литографировать какую-то записку по крестьянскому комитету, чтобы членам удобнее было ее читать. Государь этого не велел, сказав, что «только литографируй, а там она и появится в „Колоколе“».
Правительство хочет иметь в литературе свой орган, который должен быть вверен нескольким литераторам. Об этом рассуждали у графа Блудова. Граф сказал, что насчитывает у нас три рода литераторов: одни — злонамеренные и упорные в своих крайних желаниях, другие — не имеющие никаких желаний, кроме желания набить себе карман, и третьи — люди благородные и даровитые, которые могут действовать только по убеждению. Этих правительство не иначе может привлечь на свою сторону, как сделав их участниками своих благих видов. Разумеется, оно и может ожидать пользы только от последних. Граф далеко не уверен в успехе замышляемой меры, но не противится попытке в виде опыта.
10 ноября 1858 года, понедельник
В театре, на представлении «Отелло». Мулат или, как назвали его в афише, африканец Ольридж, приехавший сюда на несколько дней, играл Отелло на английском языке с немецкими актерами. Я не говорю и не понимаю по-английски, но хорошо знаю пьесу, и потому поехал в театр — и не жалею. Этот Ольридж большой артист. Трудно идти дальше в выражении сильных и глубоких страстей. В третьем акте в сцене с Яго он до того страшен, что людям слабонервным трудно его выносить, а в сцене отчаяния в последнем акте вас душат слезы.
Игра его без всякой аффектации. Это чистейшая природа, с ее грозными вулканическими потрясениями. Все у него просто и благородно — и голос чудесный. Я долго не мог заснуть в эту ночь, а во сне все мерещился мне этот Отелло со своею тигровою яростью, со своими потрясающими сердце воплями, со своею беспредельною скорбью в последнем акте.
Ольридж будет еще играть «Ричарда», «Шейлока» и «Лира».
13 ноября 1858 года, четверг
Письмо к Жихареву имело успех. Перстень возвращен. Он был заложен и выкуплен.
Ростовцев напечатал извлечение из своих писем из-за границы к государю императору о крестьянском вопросе. Толку не доберешься в толках об этой брошюре. Мне до сих пор еще не удалось ее поймать. Она напечатана в небольшом числе экземпляров. Одни говорят, что это сочинение кадета, другие находят в нем смысл и хорошие мысли.
16 ноября 1858 года, воскресенье
Замечательная статья в «Отечественных записках» «Стенька Разин» Костомарова. Ужасное, невежественное состояние допетровской России изображено у Костомарова очень ярко и правдиво. У него все факты, не то что у Жеребцова, автора фантастической истории цивилизации в России, где он голословно восхваляет все, что было до Петра, и объявляет, что Петр испортил Россию и уничтожил в ней все зародыши великой самобытной цивилизации.
19 ноября 1858 года, среда
У графа Блудова. Там был и министр народного просвещения. Разговор за обедом все время вращался около печати и цензуры. Министр жаловался на «Русский вестник» за напечатание думского протокола о Безобразове, который теперь хочет по этому поводу затеять процесс.
Дело в том, что Безобразов, известный противник освобождения крестьян, отказывался принять от Думы грамоту на звание городового обывателя, говоря, что «он принадлежит к древнему московскому дворянству и не хочет состоять в числе людей среднего рода». Это подлинные слова его. Он даже жаловался генерал-губернатору Игнатьеву на то, что Дума посылала ему грамоту, а генерал-губернатор препроводил его жалобу к надлежащему исполнению в Думу. Дума выставила все законы, по которым она была вправе сделать то, что она сделала. Безобразов и Игнатьев очутились в пренеприятном положении. Решение свое (протокол) Дума напечатала для рассылки членам, но оно ходило по городу и, путешествуя из рук в руки, дошло до Москвы, где Катков и тиснул его целиком в своем журнале.
«Искра» напечатала в объявлении виньетку, которую III отделение истолковало по-своему и объявило злонамеренною, хотя ее можно истолковать десять раз иначе. Требовали сведения у издателя Степанова. Дело доходило до государя, но оставлено без последствий за недостатком ясных доказательств в возмутительности виньетки
Обер-прокурор св. синода граф Толстой относился к нашему министру с заявлением, что русская литература посягает на веру. Он набрал кучу отрывочных фраз и на этом основал обвинение. Министр отвечал, что из оборванных фраз и стихов нельзя вывести никакого заключения.
В «Le Nord» напечатано что-то нехорошее про двух новых сенаторов, Ламанского и Гревеница. Граф Панин почему-то вообразил себе, что это нехорошее сообщено в иностранную газету непременно чиновником министерства финансов, вследствие чего и просил Княжевича разыскать, какой это чиновник.
Кстати о Панине. Граф Блудов рассказывал, что по случаю напечатания какой-то статьи, которая не понравилась министру юстиции, последний предлагал строго наказать цензора, ее пропустившего. А когда ему заметили, что надо же прежде потребовать от цензора объяснения, ибо он, может быть, ц. прав, Панин отвечал: «Нет, его прежде наказать, а после потребовать объяснения или оправдания».
Герцен напечатал в «Колоколе» письмо к государю о том, как дурно идет воспитание наследника после увольнения Титова. Тут, говорят, жестоко достается Гримму. Письмо, впрочем, я слышал, отличается хорошим тоном и очень умно. Оно произвело сильное впечатление при дворе.
22 ноября 1858 года, суббота
В Москве перессорились профессора: Ешевский, Соловьев и Леонтьев, и одни из них наделали гадостей другим. Студенты, чтобы не отстать, в свою очередь наделали гадостей профессору Варнеку, объявив, что не хотят слушать его лекций, ибо он нехороший и отсталый профессор. Между тем Варнек, по уверению специалистов (он занимается зоологиею), принадлежит к числу наших лучших ученых. Впрочем, следствие, произведенное в Москве самим министром, показало, что и Варнек был неправ. Он действительно грубо обращался со студентами и тем самым вызвал с их стороны враждебную себе демонстрацию. А университетское юношество наше и без того везде волнуется и пенится.
Причины тому, мне кажется, следующие. Льготы последнего времени как бы врасплох застали наше общество. У многих от непривычной свободы закружилась голова, а тем больше у молодых людей, и без того не слишком склонных к умеренности. Человек, внезапно выведенный из тьмы на свет и из спертой атмосферы на чистый воздух, всегда бывал сначала ошеломлен и как будто опьянен. С другой стороны, большинство начальствующих лиц — еще воспитанники старого режима, и они представляют из себя классические образцы неспособности применяться к новым обстоятельствам. Третья причина университетских неурядиц, наконец, кроется в самой организации университетов, лишившей сословие профессоров всякого нравственного влияния над юношами с тех пор, как наблюдение за их поступками перешло в руки инспектора с его помощниками.
Молодые люди смотрят на него как на квартального надзирателя, и он по самому положению своему не может иметь среди них никакого нравственного авторитета.
Вообще у нас во всем великое нестроение и неурядица. Русское общество похоже ныне на большое озеро, в глубине которого действуют подземные огни, а на поверхности беспрестанно вскакивают пузыри, лопаются и опять вскакивают. Кипение это само по себе не представляло бы ничего необычайного, тут нет еще большой беды. Но беда в совершенном отсутствии всякого организующего начала, в отсутствии характеров и высших нравственных убеждений. И вот еще беда: нет ни одной вчерашней мысли, как бы она ни была основательна, которая бы уже сегодня не казалась старою. Жар, с которым вчера принимали такую-то меру, сегодня уже остыл. Каждый день что-нибудь начинается, а на другой — только что начатое бросается недоконченным, и не потому, чтобы взамен находилось лучшее, а в силу какого-то неудержимого, слепого стремления вперед — но куда? Какая-то невидимая сила, как бес, гонит нас, кружит, выбрасывает из колеи. Всякий тянет в свою сторону, бьется не о том, чтобы было удобнее и лучше, а о том, чтобы вещи существовали как ему хочется. У нас столько же партий, сколько самолюбий. Иной хлопочет вовсе не из-за того, чтобы поддержать какое-нибудь начало, а из-за того, чтобы сказать: «Это я, господа, это мое». Если же кому-нибудь удастся выразить и пустить в ход здравую, хорошую мысль, он уже земли под собой не слышит. Он важничает, зазнается, и то, что было у него хорошего, испаряется в чаду претензий и высокомерия. Ему уже непременно хочется, чтобы в мире существовала одна его мысль, и он кстати и некстати всюду тычет ее.
23 ноября 1858 года, воскресенье
Был у попечителя на совещании по случаю студенческих проказ. Да, юношество пенится, но, к сожалению, не всегда как шампанское, а подчас как настоящий откупной сиволдай. Вот теперь поссорились два студента, и один вызвал другого на дуэль. Вызванный, говорят, отказался от дуэли, а за свою обиду взял деньги. Товарищи возопили, что это подло, и потребовали от последнего, чтобы он непременно дрался. Начальство узнало, розняло петухов и посадило их в карцер.
Пока мы об этом судили да рядили с попечителем и инспектором, приехал товарищ министра юстиции Замятнин. Его сын попал в секунданты. Разумеется, мы решили всеми мерами воспрепятствовать дуэли, а студента, взявшего деньги, если это окажется справедливым, выключить из университета.
Заезжал к Александру Максимовичу Княжевичу: он сегодня именинник. Боже мой, сколько к нему набрело чиновников! И какие все умильные, сладкие лица! От них так и веет благонамеренностью, усердием, преданностью!
28 ноября 1858 года, пятница
Обедал у графа Д. Н. Блудова. Никого не было, кроме известной певицы, девицы Гринберг. Разговор о современной литературе. Граф находит нелепым литературный протест, напечатанный в «С.-Петербургских ведомостях» в защиту жидов, обруганных «Иллюстрациею». Затем граф удивлялся великому множеству появляющихся у нас новых журналов и недоумевал, кто будет их наполнять и кто будет их читать? Еще жаловался он на некоторые журналы, позволяющие себе такие вольности, что их трудно становится защищать.