— Как, — спросил с ужасом Тимашев: — где они?
— В Третьем отделении. Третье отделение своим преследованием мысли, своим гнетом готовит революцию, ссоря мыслящий класс с нашим добрейшим государем.
29 января 1859 года, четверг
Моя третья и последняя публичная лекция сегодня имела большой успех, и я сам доволен ею. Получил много благодарностей и рукопожатий.
Горлову не позволено читать лекций из политической экономии. Это успех гласности! Мы, кажется, не шутя вызываем тень Николая Павловича. Но теперь это может быть и опасно. Правительство нехорошо делает, что, принимая начало, не допускает последствий.
Назначенный в Москву попечителем Н. В. Исаков объяснялся с государем, желая узнать, какому направлению он должен следовать, особенно в цензуре.
— Я убежден, — сказал Исаков, — что гласность необходима.
— И я тоже, — отвечал государь, — только у нас дурное направление.
В чем оно состоит, однако, ни тот, ни другой не могли сказать. Так дело и остается нерешенным, и не в этом одном отношении.
Вчера я подал председателю театральной комиссии Жихареву письмо с просьбою ходатайствовать мне у министра императорского двора увольнение от должности члена в этой комиссии. Жихарев просил меня вместо официальной бумаги написать дружескую записку, чтобы он мог предварительно переговорить с министром.
Меня не забывают старые приятели: Краевский, Панаев и Катков прислали мне билеты на свои журналы.
Нельзя сказать, чтобы человеческая природа не была способна к добру. Но между способностью что-либо делать и самим делом — расстояние огромное. Свойство добра таково, что оно неизбежно соединено с трудом и пожертвованиями. Недостаточно стремиться к нему, а надо еще ради него действовать, преодолевать препятствия. Вот этого-то большею частью и недостает людям. Потому-то главная задача воспитания не столько в том, чтобы возбуждать добрые намерения, сколько в том, чтобы развивать и укреплять силу, нужную для их осуществления.
30 января 1859 года, пятница
Чтобы твердо стоять на почве общественной деятельности, надо питать уверенность, что мы нужны обществу. Приобрести эту уверенность на основании доверия к своим заслугам и способностям — по крайней мере для меня — невозможно. Надо иметь на то какие-нибудь ручательства со стороны самого общества, надо, чтобы последнее признало в вас и то и другое. А чтобы получить это ручательство и это признание, надо служить обществу не так, как ты хочешь, а как хочет оно. Правда, ты можешь назвать ему свои виды, заставить его принять твои идеи, но для этого надо быть или гением, или шарлатаном.
Всю систему моей жизни я основал на нравственных принципах, на идеях высшего человеческого достоинства и совершенства. Мне хотелось действовать на людей этими силами, которым я старался придать и внешнюю привлекательность, заимствуя ее опять-таки от одного из нравственных начал — от изящного. Поступки мои соразмерялись не с требованием лиц и обстоятельств, а с личным моим одушевлением. Выходило, что я иногда обращал на себя внимание, но так как во мне мало было соответствия с тем, что составляло насущную нужду или к чему клонились страсти и намерения людей моей среды, то меня скоро забывали. Мною при случае пользовались, но по миновании нужды бросали. Я не хотел или не умел делать уступок, но это не из гордости или непонимания вещей, а в сипу принципов и наклонностей, выработавшихся во мне с детства. Одним словом, я всегда был, есть и, кажется, навсегда останусь тем, что называется доктринер…
В конце концов, однако, стоит ли сама жизнь того, что человек о ней передумает или для нее предпримет? Ведь это только наши страсти, наши пристрастия и привычки заставляют нас так много ценить и уважать то, что не заслуживает, в сущности, ни цены, ни уважения. Надо же быть мужем и справляться со всем этим, как подобает мужу.
1 февраля 1859 года, воскресенье
Отношения мои к Плетневу давно уже, как говорится на дипломатическом языке, натянутые. В течение двадцатипятилетних уверений в дружбе он не раз подставлял мне ногу и теперь, по приезде моем из-за границы, опять хотел исподтишка устроить мне новую неприятность. Я успел это заметить, стал в оборонительное положение и дружеские отношения заменил приличными. Так и до сего дня. Но мне претит таким образом встречаться часто с человеком, с которым некогда мы все-таки делились насущным духовным хлебом, хотя, правду сказать, я редко получал от него хлеб чистый и вполне доброкачественный. У меня давно мелькала мысль объясниться с ним откровенно, дать ему возможность оправдаться, с тем чтобы с моей стороны совершенно забыть его кошачьи покушения.
Сегодня поутру я окончательно на это решился и поехал к нему. Дома нет — у обедни. Досадно. На возвратном пути я заехал к Звегинцеву, где случайно узнал нечто, что совсем охладило мой сентиментальный порыв и еще раз доказало мне, что я имею дело с сухим, холодным эгоистом, испорченным долгим трением о всякие житейские мерзости, с лицемером, который внутренне осмеет твой порыв и, при случае, все-таки опять тебя обманет, расточая сладкие речи, а на деле вредя тебе. Я не поехал вторично к Плетневу.
4 февраля 1859 года, среда
Я избран вчера советом в профессоры еще на пять лет. Получил тринадцать утвердительных шаров против десяти отрицательных. Видно, сильно поработал Плетнев, чтобы на меня упало столько черных шаров. Странное дело! Откуда взялось у меня в университете десять врагов? Правду сказать, я этого не ожидал. И ведь ни одного из них нет, решительно ни одного, который не расточал бы мне всевозможных любезностей, и ни одного, с которым бы я не был по крайней мере в хороших товарищеских отношениях.
В одно время со мною баллотирован и Устрялов — и не выбран. Но бедный Устрялов после бывшего с ним удара в полном упадке сил.
6 февраля 1859 года, пятница
Обедал у нашего министра Ковалевского. После обеда он отозвал меня в сторону и сказал мне, что Комитет наблюдения над печатью (Адлерберг, Муханов и Тимашев) желает со мною посоветоваться насчет своего устройства и дел. Евграф Петрович не дал вымолвить мне слова в ответ и, взяв меня за руку, прибавил: «Пожалуйста, пожалуйста, не отказывайтесь».
Я отвечал, что трудно что-нибудь советовать там, где цель самого учреждения не определена или где она вращается в безграничном кругу.
— Но вы все-таки не отказывайтесь, явитесь к ним, — сказал министр, — и прочтите им лекцию. Вы найдете между ними одного человека, понимающего вещи: это граф Адлерберг.
То же подтвердил после и Тютчев.
В заключение я сказал, что пусть они назначат время, и я к ним явлюсь.
Говорил со мною еще и товарищ нашего министра Муханов, намекая на что-то, что я услышу от министра.
Муханов пользуется милостью двора, но в публике он известен как человек пустой. Нынче я говорил с ним в первый раз и, проговорив с четверть часа, подумал, что общественное мнение вряд ли ошибается на его счет. Он говорил избитые общие места, но с видом высокого уважения к себе и к своим словам.
Между тем комитет, как я и опасался, грозит превратиться в новый «негласный», а судя по людям, из которых он состоит, из него выйдет гласная и чудовищная нелепость. И вот чем и как думают они направлять умы.
7 февраля 1859 года, суббота
Вечер у Щебальского. Он живет ужасно далеко, на даче за Нарвскою заставою. Мы отправились туда с Дубровским. Их живет там целая колония — три родные сестры жены Щебальского со своими семействами. Все очень милые люди.
Там был, между прочим, Мельников, редактор «Дневника», человек умный и очень лукавый, как кажется. Он принадлежит к типу русских умных людей-кулаков.
Комитет вступил, наконец, гласно в свои негласные права. Он отнесся к министру с требованием объявить кому следует, чтобы цензоры и литераторы являлись к нему по его призыву для объяснений и вразумлений. Муханову дано, между прочим, право задерживать до его разрешения выдачу билета на выпуск книги или журнала из типографии. Да это хуже бутурлинского негласного комитета! Даже император Николай Павлович не посягал на это. Вот они забрались в какое болото! Что же я с ними буду говорить, когда они меня позовут? Тут невозможно никакое разумное внушение.
Какая жалость, что дела так идут. Они разрушают возможность сближения того, кто мыслит в России, с правительством, и как мы ни привыкли к дурному управлению, как ни мало у нас средств противодействия ему, но тут неизбежно зло, и зло великое. С одной стороны, быстрое последовательное погружение в хаос всяческих административных беспорядков и неурядицы, с другой — разлив мнений, уж совершенно противоположных всякому ретроградному движению, — мнений опасных, когда они сделаются нормальным состоянием умов, опасных всегда, даже и у нас. А наверху плачевная неспособность дать какое-нибудь стройное и разумное направление вещам, — ведь это дурно, из рук вон дурно!
Правительство испугано движением, какое у нас с некоторого времени образовалось. Оно не хочет сидеть сложа руки, а действовать оно привыкло одним способом — способом удержания, гнета, устрашения. Оно не понимает, что действовать значит управлять, направлять; да и понять ему трудно это, потому что оно не допускает к себе никаких способностей и окружено непроницаемой стеной из слабых голов и сердец. Обстоятельства становятся еще плачевнее, когда мы вспомним, как воспитывается и кем окружен наследник.
8 февраля 1859 года, воскресенье
Студентский обед. Собралось человек шестьдесят в доме одного из бывших студентов, Тимофеева. Все происходило шумно, весело, но пристойно. Сахаров произнес речь. После был провозглашен тост в честь университета, потом тост за меня. Я в ответ предложил тост в честь Тургенева и притом сказал: «Господа! Судьба раскидала нас по разным поприщам деятельности, но каждый из нас, где бы он ни был и каким бы путем ни шел, носит в сердце своем глубокую любовь к русской мысли и к русскому слову, следовательно, и к литературе. Выпьем же в честь одного из лучших строителей этой литературы — в честь Ивана Сергеевича Тургенева, который в своих произведениях так верен художественной красоте и национальному духу, что не знаешь, что он больше любит — искусство или Россию. По-моему, он любит их равно». Потом в течение обеда еще раз пили за мое здоровье и даже за здоровье моей жены. Потом пели и разъехались в десять часов.