4 января 1868 года, четверг
На публичном заседании съезда естествоиспытателей. Это было последнее заседание. Публики множество. Читали речи:
Юнге — окулист, Советов — агроном, Здекауер и Семашко, Председатель Кесслер произнес заключительную речь.
Но всех лучше была речь Юнге. Она, как и речи других ораторов, была направлена против преобладания классического образования. Вообще весь съезд, принял странный характер демонстрации против, системы министерства народного просвещения, на основании которой изучение классических языков в гимназиях делается господствующим и почти исключительным по идеям Каткова и Леонтьева.
6 января 1868 года, суббота
Обедал у Павла Никитича Меншикова. Раза два в год он дает своим приятелям лукулловские обеды. Для меня это, как говорится, корм не в коня, но я не мог уклониться от безгранично ласкового, радушного приглашения.
7 января 1868 года, воскресенье
Был у меня профессор Медико-хирургической академии Якубович. Любопытный разговор о военном министре и о Дубовицком, которые, по словам Якубовича, стараются сделать из академии школу. Конечно, это очень жаль, тем более что в последние годы она начала было сильно возвышаться и процветать. Он рассказывал мне невероятные нелепости, если только они действительно случились. Впрочем, то же говорил мне и Глебов.
8 января 1868 года, понедельник
Похороны князя Долгорукого, бывшего шефа жандармов и одного из любимцев государя. О нем, кажется, нечего больше сказать, как только «выехал в Ростов», хотя он занимал важные должности, был военным министром и проч. Говорят, он был добрый человек, но вряд ли годился на что другое, как только на то, чтобы слыть добрым человеком.
9 января 1868 года, вторник
На бале во дворце. Встретил многих знакомых, с которыми встречаешься только в таких многочисленных собраниях. Увиделся, между прочим, с Тимашевым, который опять призван к государственной деятельности.
12 января 1868 года, пятница
У нас с людьми часто совершаются странные метаморфозы. Вот, кажется, умный, хороший человек; поставили его на видное место, дали ему власть — и выходит человек такой посредственный, что только вздохнешь от глубины сердца и с сокрушением скажешь: как бедны мы в настоящее трудное время деятелями серьезными, истинно государственными.
Общее собрание Академии. Предложен был вопрос по поводу крыловского юбилея 2 февраля: праздновать ли этот день одному только Второму отделению или всей Академии? Некоторые были того мнения, что празднество должно ограничиться отделением, так как Крылов был не ученый, а литератор. Другие, в том числе и я, высказали мысль, что Крылов составляет часть нашей всенародной славы и что, хотя он не был ни филолог, ни лингвист, однако оказал огромные услуги отеческому языку своими произведениями. Президент пригласил встать тех, которые в пользу празднования всею Академиею: встали все, и тем дело решилось.
13 января 1868 года, суббота
Вчера мороз доходил на Неве до 35R, а сегодня, говорят, доходит до 37R.
Приходится писать речь о Крылове к юбилею, а времени остается всего две недели. Вот надпись к памятнику Крылова, что в Летнем саду, написанная Шумахером и напечатанная, кажется, в «Искре»:
Лукавый дедушка с гранитной высоты Глядит, как резвятся у ног его ребята, И думает: милейшие зверята, Какие, выросши, вы будете скоты.
Почему бы, кажется, не предоставить каждому человеку и каждому народу устраивать свои дела и жить, как он знает и хочет. Но беда в том, что дайте каждому волю это делать, и он тотчас залезет в чужой карман, в чужое право или в чужую землю.
Если где-нибудь нужен гений, то это в поэзии и в делах финансовых.
11 февраля 1868 года, воскресенье
Почти месяц я не принимался за мой дневник. Много было к тому причин, а в продолжение этого времени со мной опять случилось нечто нелепое в Академии. По взаимному соглашению членов Второго отделения Академии положено было прочесть на крыловском юбилее четыре речи:
Грот — черты из литературной деятельности Крылова; Срезневский — о языке, Бычков —. о переводах басен Крылова на иностранные языки, я — о баснях Крылова в художественном отношении. Больше двух недель работал я усидчиво и приготовил мою речь ко дню юбилея, то есть ко 2 февраля. Настал назначенный день. Публики в академической зале собралось много, хотя часть ее была отвлечена в концерт, который давался в пользу страдающих от голода. Началось чтение. Прочитал свою речь Грот, прочитали Срезневский и Бычков. Их чтение продолжалось менее двух часов: началось в двадцать минут второго, а кончилось в три. Настала моя очередь. Я встаю с места и с тетрадкою в руке направляюсь к кафедре. Но вдруг встает и президент и, обращаясь к публике, говорит: «Этим можем кончить, чтобы не утомлять вашего внимания, милостивые государи». Публика изумлена, не меньше изумлен и я; подхожу к президенту и спрашиваю, почему меня не допускают к чтению. Он пробормотал что-то об утомлении публики. Меня окружают знакомые и незнакомые и, в свою очередь, осыпают меня вопросами: «Что это значит, Александр Васильевич, что вас остановили?» и проч. Ответ мой всем один и тот же:
«Ничего не понимаю».
Возвратясь домой, я написал президенту серьезное письмо с протестом за такое нарушение академических правил, которое одновременно наносило оскорбление Академии, публике и мне… На другой же день получил от Литке ответ, который мне все объяснил. Бедный президент тут сам попался… Президент, как он после сам мне объяснил и в письме и лично, не полагал, чтобы это было без моего согласия, и распорядился, как сказано выше. Разумеется, это его не оправдывает, но несколько смягчает его вину. Я поехал к нему, и он мне откровенно сознался, что во всем этом сам был жертвою. Мы расстались дружелюбно. Между тем в «Голосе» появилась заметка, где говорилось, что я сам «отказался от чтения, чтобы не утомлять публику долгим пребыванием в академическом зале». Это было мне с руки, так как вызывало на опровержение, а следовательно, и разъяснение дела публике, которая, впрочем, уже сама ясно его понимала. Я и написал письмо к Краевскому с опровержением напечатанной заметки. Письмо появилось в «Голосе» на другой же день и произвело благоприятное для меня впечатление…
В «Голосе» появилась статейка в ответ на мое опровержение, лестная для меня и нелестная для кое-кого.
13 февраля 1868 года, вторник
Речь моя появилась в «С.-П. ведомостях», в 39-м и 42-м номерах.
14 февраля 1868 года, среда
До меня доходят вести, что моя речь принята в публике очень хорошо.
У нас не знаешь, чему верить: существует в России голод или нет? Отовсюду приходили и приходят ужасающие вести. В «Голосе» появилась превосходная статья (Розенгейма) по этому поводу. Наконец, по высочайшему повелению, учрежден, под председательством наследника, комитет, от имени которого уже архиофициально объявлено о голоде и все приглашаются к пожертвованиям. Между тем министр внутренних дел печатно уверял, что голода нет, а народ так, «терпит только нужду». Он сваливает всю вину на земство. Но ведь все знают, что земство связано по рукам и ногам новым узаконением, в силу которого председатели управ и губернаторы получили почти неограниченную власть над земством.
16 февраля 1868 года, пятница
Президент, кажется, на меня сердит за газетную статью в «Голосе», к которой послужило поводом мое письмо к редактору газеты. Вот как люди бывают чувствительны к своим личным неприятностям, а дурачить другого для них ничего не значит. Я не мог и не должен был поступить иначе. Защищать свое право и достоинство — это не роскошь эгоизма, а долг честного человека, долг самосохранения.
Запрещен «Москвич». Об этом так много говорят, что в шуме слов ничего не разберешь. Тут, как обыкновенно, больше всех достается Валуеву.
Для подлости, как для геройства, нет ничего невозможного.
Авраам Сергеевич Норов рассказал мне следующий анекдот об Аракчееве. «Я, — говорит Норов, — был из полковников переименован в статские советники и оставался некоторое время без службы, следовательно, без всяких определенных занятий. Это мне надоело, и я стал помышлять о какой-нибудь должности. Некоторые мои знакомые и разные значительные лица присоветовали мне искать места губернатора, а так как тогда (в двадцатых годах) все государственные и административные дела шли через руки Аракчеева, то предварительно надлежало обратиться к нему. Но мне это показалось несовместным с моим достоинством; государь знал меня лично, и я решился обратиться прямо к нему. Прошло несколько дней, и я вдруг получаю от графа Аракчеева приглашение явиться к нему. Аракчеев знал моего отца и, встречаясь со мною прежде, всегда был ко мне довольно ласков. Я отправился к нему, не ожидая ничего худого.
— Вы просили государя, — сказал он мне, с свойственным ему нахмуренным видом, — о месте губернатора?
— Точно так, ваше сиятельство.
— Благодарите же меня.
— Если ваше сиятельство удостоите сказать мне причину, то я готов благодарить вас от всего сердца.
— Благодарите меня за то, что вы не получите губернаторского места. Государь готов был дать вам его, но я отсоветовал, и его величество вам отказывает.
Я окаменел от таких неожиданных речей. Через минуту Аракчеев продолжал:
— Вы, господин Норов, храбрый и хороший офицер, я это знаю. Но скажите по совести, в состоянии ли вы быть губернатором? Известны ли вам хоть сколько-нибудь законы, административный порядок и множество различных трудностей, сопряженных с этою важною должностью? Ведь вы нимало к ней не приготовлены. Какой же были бы вы губернатор? Вы или наделали бы себе стыда, или попали бы под суд.
Простота этих слов меня поразила. Так ли точно думал Аракчеев или он притворился, что так думает, и помешал мне только потому, что я не обратился предварительно к нему, — но я действительно счел себя обязанным поблагодарить его».