Нельзя не признать за этим планом значительной доли теоретического ума. Но удобоисполнителен ли он и способен ли оказать те результаты, каких от него ожидают, — это другой вопрос. Желание образовать в этом действительно нелепом состоянии брожения, в каком мы находимся, как бы сословие людей, основательно мыслящих и с основательными познаниями — это желание весьма почтенное. Но, во-первых, как вы настолько изолируете этих молодых людей, чтобы они, войдя в жизнь, не подверглись тому же, влиянию духа времени, который кладет свою несокрушимую печать на эту жизнь? Достаточно ли, настолько ли силен этот классицизм, чтобы вооруженные им в состоянии были одолевать это всеобщее влечение к материальным интересам, к материальным воззрениям на вещи, и приуготовляемая вами химическая соль не осолится ли сама? Во-вторых, подумано ли о том, как прочным образом устроить образование и положение тех, которые останутся за порогом классической науки? А ведь имя им легион! И если вы не позаботитесь о них разумно и успешно, не сочтут ли они себя какими-то пасынками, а не сынами отечества? И тогда что из этого может выйти — и подумать грустно. Ведь они прямо уже могут попасть в руки демона, смущающего век.
И наконец, можно спросить у теоретических прожектеров учебной реформы, достаточно ли они уверены, что самое правительство окажется настолько мудрым, твердым и последовательным, чтобы неуклонно идти к предложенной цели? Увы! Как много видим мы доказательств противного этому. Многие полагают, что достаточно правительственного авторитета и принудительных мер, чтобы установить такой или другой порядок вещей. Такая мысль есть мысль пагубная и фальшивая даже у нас, где все основано на повиновении.
Вечером сегодня у меня собралось довольно много посетителей, и в том числе прежняя Северцова, воспитанница Смольного монастыря, одна из моих прежних учениц, наиболее мне близких. Был также И. А. Гончаров, который начинает, кажется, выходить из своей замкнутости и непомерной тоскливости, несколько месяцев повергавшей его в совершенное одиночество.
12 февраля 1872 года, суббота
Я всегда был врагом всяких крайностей, исключая тех минутных увлечений, когда меня поражала какая-нибудь несправедливость и побуждала к неумеренным излияниям моих чувств. Главное начало, служащее основанием моего мировоззрения, есть закон уравновешения. Он господствует в природе и должен господствовать в отношениях людей в общественном строе, во всем, где человеку приходится мыслить и действовать.
Я враг всякого абсолютизма, будь он политический, умственный, абсолютизм системы или мнения. Мнение или идея, старающаяся поглотить все другие и присвоить себе господство над умами, мне так же противна, как и власть, которая хочет подклонить под свое иго всех людей с их действиями и правами.
Кто больше заслуживает осуждения: тот ли, кто от своих избытков ничего никому не дает, или тот, кто, дав, отнимает?
Для наших государственных людей нет ничего легче, как управлять государством: во всяком случае, где появляются на сцену разные человеческие отношения, права, стремления, стоит только употребить репрессивные меры — и дела пойдут как по маслу. К чему ломать голову над разными тонкостями управления? Они существуют для Западной Европы, а у нас вся мудрость государственная заключается в двух словах: быть по сему.
Единственное прибежище мысли — настаивать всячески на законности.
У одного хозяина мыши завелись в доме. Кто-то и присоветовал ему для избавления от них сломать дом.
Везде, где человек ищет неведомого или стремится к нему, даже в самых грубых формах, проявляется дух и высшая человеческая натура.
17 февраля 1872 года, четверг
В публике сильное неудовольствие и ропот на запрещение «Голоса». Говорят, что великий князь Константин Николаевич выразил по этому поводу свое негодование Тимашеву, который извинялся тем, что редактор, Краевский, дурной человек: «Надеюсь, однако, — возразил великий князь, — что вы меня не считаете дурным человеком, а вот я читал всегда „Голос“ с большим удовольствием. Вероятно, много найдется таких, как я. За что же вы лишаете общество полезного органа печати?»
В самом деле, мой старый приятель Катков дошел до последней крайности, противодействуя всему, что в нынешнее царствование сделано хорошего в России. Он, как бешеный, кидается на новые суды, на общественное мнение, на всех, кто не разделяет его классических проектов, во всем видит преступление, измену, нигилизм. Все это страшно надоело всем, и даже прежние почитатели его решительно от него отшатнулись. Я знаю некоторых, которые перестали выписывать или читать «Московские ведомости». В обществе решительно господствует мнение, что по его доносу запрещен и «Голос». Если это правда, то как это назвать? Мне Краевский говорил, что ему подлинно известно, что это правда.
Был на днях у Воронова и прочитал у него мнение Головкина, представленное председателю Государственного совета, великому князю, о новых временных правилах цензуры, внесенных в Совет. Мнение это написано с замечательным умом, правдою и твердостью. Оно все проникнуто мыслью в защиту свободы печати, разумеется в известных пределах, и пагубности репрессивных против нее мер.
18 февраля 1872 года, пятница
Вчера в комиссии Государственного совета решилось дело о реальных училищах. Шесть членов были за проект министра народного просвещения, а девять — против. Замечательно то, что граф Панин, который сильно и даже умно ратовал в прежней комиссии и в общем собрании Государственного совета в пользу реальных училищ, теперь перешел на сторону министерского проекта, а цесаревич, бывший тогда за этот последний, соединился с его противниками. В числе девяти вообще находятся наиболее значительные члены Совета. Вот эти члены: цесаревич, граф Литке, Чевкин, Милютин, Головнин, Грот, Грейг, Титов, Оболенский. В числе шести: граф Толстой, граф Строганов, граф Панин, Урусов, Валуев, Путятин.
Если правительство не находит в своем уме других средств действовать на умы, как меры репрессивные, то что приходится думать о его уме? Многочисленные опыты доказывают, что репрессивными мерами можно достигнуть одного — совершенно противного тому, что желали ими достигнуть.
Всеобщее неудовольствие и волнение умов, даже дикие выходки юношей доказывают одно: что надобно делать уступки и что старые порядки перестали быть гарантией действительного порядка. Все это доказывает, что народ жив и что у него есть будущность.
Ныне правят всем царедворцы, лично преданные. Если бы они были сколько-нибудь умны, они правили бы не так. Им простили бы даже, что они взяли власть в свои руки. Но это люди пошлые и ничтожные, которые никак не могут взобраться на высоту государственных видов, да они об этом и не думают. Их государство или отечество, как говорил князь Щербатов еще во время Екатерины, есть двор, а их идея — сиденье на своих местах. Какое бедствие при таком добром государе! Как преступны все эти мелкие души, пугавшие его всякими нигилизмами, чтобы в возмущенном его воображении ловить свои придворные выгоды!
Действительно, нигилисты — люди заблуждающиеся, нехорошие, хотя они не сами себя создали, а тот же порядок вещей, который столько времени тяготится над обществом. Но то худо, что людей серьезных и степенных все эти репрессии могут превратить в нигилистов.
25 февраля 1872 года, пятница
Запрещена газета «Деятельность», а у газеты «Новое время» отнято право розничной продажи.
Говорят, что в Земледельческом училище (помещающемся в бывшем Лесном корпусе) произведена студентами какая-то демонстрация с портретом государя. Что за несчастие России это юношество, пропитанное с ног до головы пошлым либерализмом, который есть не иное что, как полнейшее безверие религиозное, нравственное и умственное, полнейшее распутство! Как вдохнуть лучший дух в это жалкое поколение! Одним классицизмом этого нельзя. Страх наказаний тоже не подействует: О tempora, о mores!
Неудовольствие в публике на присяжных за оправдание Мясниковых. В деле не оказалось достаточных поводов к их обвинению, то есть улик, которые юридически могли бы быть этим поводом. Но присяжные, говорят, должны были бы основаться на совести, потому что нравственное убеждение в виновности Мясниковых общее. Но, может быть, присяжные по этому самому и не могли вынести обвинительного вердикта, опасаясь, по справедливости, быть орудием чужих толков и слухов, давно уже ходивших в городе.
3 марта 1872 года, пятница
Второе отделение Академии выбрало С. М. Соловьева в свои члены в звании ординарного академика. Сегодня в общем собрании происходила баллотировка. Соловьев получил 27 избирательных шаров и 2 неизбирательных.
О земледельческой истории (в институте) оказалось, что это пустяки. Была просто глупая шалость одного глупого воспитанника, и первые, кто восстали против него, были его же товарищи. Кажется, из этого хотели некоторые раздуть нечто важное, но не успели.
8 марта 1872 года, среда
Наша внутренняя жизнь есть не иное что, как игра разного рода представлений и движений, совершающихся механически по известным законам. Мы тут не больше, как арена, на которой они совершаются. Главные двигатели всего этого — наши инстинкты, животные и психологические. Однако человеку дана правительственная сила, и ей-то принадлежит власть распоряжаться тем, что происходит в нас, и направлять это к известным целям и идеям. Худо, если эта сила слаба. Тогда мы впадаем в нравственную анархию и становимся послушными орудиями, добычею инстинктов.
Россия страдает совсем не теми недугами, как Западная Европа, и потому к нам вовсе не идут те теории об изменении существующего порядка, какие проповедуются там. У нас две глубокие раны, требующие врачевания: невежество народа и дурная администрация. Исцелить последнюю гораздо труднее, чем первое. К последней применяются вполне слова: «врачу, исцелися сам». Но как ей лечиться от главного зла — от злоупотребления властью? Ведь свойство ее болезни и состоит в том, что она есть такова, какова есть, и чтобы сделаться лучшею, ей следовало бы отказаться от самой себя.