Дневник. Том III. 1865–1877 гг. — страница 93 из 115

Мы Бог знает чего ожидаем и требуем от жизни, а она в состоянии дать нам только страдания, несколько мимолетных радостей и смерть.


22 ноября 1875 года, суббота

Умер Андрей Степанович Воронов. Общество лишилось в нем одного из благороднейших своих членов, а я — лучшего и в настоящее время единственного человека, которого мог безопасно и доверчиво назвать своим другом. Говорили, что ему несколько стало лучше, и сегодня я отправился к нему поутру с этою доброю надеждою. В швейцарской я встретил зятя его, И. А. Новикова, и он объявил мне, что Андрей Степанович уже не существует. Я вошел в залу. Там вокруг его смертного одра сидело его семейство — жена и дочери, — погруженные в невыразимую скорбь. Лицо его было открыто — тихое, спокойное, только какая-то грустная улыбка как бы застыла на его губах. Она как будто говорила: вы видите, что все это вздор, мечты. Слезы хлынули из моих глаз, я поцеловал его в голову. Какое честное сердце было у этого человека, какой светлый, здравый ум! Всякому, кому он мог сделать одолжение, добро, он делал их, сам того не подозревая. О нем можно вполне сказать:

«Человек без упрека». И это истина без малейшего преувеличения. Вся жизнь его была посвящена образованию его сограждан, и он пал в честном бою за это святое дело.

Против него поднялась целая буря по поводу его проекта об обязательном учении. Нашлись люди, которые сочли себя обиженными, что нашелся человек, который возбудил к себе общее внимание и сочувствие делом, которое не они затеяли. На каждом шагу бедный Воронов от своих же интеллигентных собратий встречал возражения, совершенно нелепые и недоброжелательные: да что? да как? да почему же? и проч. Я просил его не придавать этому цены, — за него все честные и умные люди. К сожалению, он слишком горячо принимал все это к сердцу, и когда в субботу в этом бестолковом педагогическом собрании начали делать ему грубо возражения, на которые у него и были самые удовлетворительные ответы, с ним произошел удар, кончившийся вот чем. Может быть, люди и не произвели этого, но нет сомнения, что они ускорили катастрофу.


24 ноября 1875 года, понедельник

На похоронах Воронова. Бесчисленное множество карет, людей на выносе. Многие сопровождали гроб до могилы на Митрофаньевском кладбище. Общее участие. У людей бывает почти всегда так: не оценят и, если можно, повредят ближнему живому, но мертвому воздают должное его заслугам и нравственным качествам. Я говорил с министром; очень сожалел. Впрочем, надобно отдать справедливость графу Толстому, еще живому, что он умел ценить и уважать Воронова, хотя этот изъявлял и печатно и письменно свои реальные идеи против крайнего классицизма. Я проводил моего покойного друга до кладбища, где выслушал и заупокойную обедню.

Не заглядывай слишком в будущее, — там ничего для тебя нет, кроме уничтожения.


29 ноября 1875 года, суббота

Дня три тому назад, как к сильному кашлю присоединилось у меня еще нечто небывалое в груди — какое-то стеснение в дыхании по временам, между тем как грудь совершенно в порядке и нет никакой боли.

30 ноября 1875 года, воскресенье

Ночь провел дурно. Впрочем, я вообще сплю мало. В груди не только не лучше, а, кажется, хуже.


7 декабря 1875 года, понедельник

Мало улучшения в груди. Слабость в теле.


6 декабря 1875 года, суббота

Кажется, лучше в груди, только кашель по временам. Однако доктор Бессер запретил выходить еще дней пять. По нынешнему холодному времени он боится воспаления.


9 декабря 1875 года, вторник

В первый раз вышел на воздух. Погода теплая — один градус холода. Проходил 40 минут; чувствовал все время усталость.


11 декабря 1875 года, четверг

Средина хорошая вещь, только не в нравственном самообладании. Тут невозможны компромиссы: тут безусловно надобно все покорить, или, увлекшись одним чем-нибудь, сделаться покоренным во многом, — а затем всякая гадость внутреннего самонедовольства. Я давно и постоянно над этим работаю и глубоко убежден, что это единственная опора для меня в нынешнем моем положении, и внутреннем и внешнем.

Дневник мой, право, единственный у меня друг.


12 декабря 1875 года, пятница

Газеты, гостиные, улицы наполнены толками об овсянниковском деле. 5-го декабря произнесен над Овсянниковым приговор: Сибирь в отдаленные места ему, и каторга на 9 и 8 лет его сподвижникам.

Публика довольна решением суда и присяжных, которые много выиграли этим в ее глазах. Вот, дескать, и миллионы не помогли. Это правда. О нем говорят, что вообще он скверный человек, и поджог мельницы не есть единственное его преступление. В сущности он один из многих у нас, наживших миллионы разными неправдами. Этот, несмотря на свой ум, попался, тогда как другие выходили чисты, чуть не святы с помощью купли разных чиновников, мелких и больших.

Науке принадлежит действовать с ее законами, искусству — идеалы с их олицетворением.


22 декабря 1875 года, понедельник

Кашель усилился ночью.

Мы точно какой-то азиатский кочующий народ: едва успеем раскинуть где-нибудь наши учреждения, как нам велят опять сниматься с нашего места, снова собираться в дорогу. Приходится опять прятать в чемоданы все, что нам дали или что мы успели приобрести, и вот мы снова странствуем по пустыне, словно в поисках обетованной земли. В сущности мы номады и бродяги среди цивилизованного мира.

1876

ЗА ГРАНИЦЕЙ

Продолжительная тяжкая болезнь привела меня за границу. Говорили медики и не медики, что там найду я и утраченную мною энергию в теле и аппетит, которого я лишен вот уже месяца два. Привыкнув не доверять ничему вполне, я не знаю, будет ли это так, да и кто в состоянии сказать, что что-либо будет так, как он желает или предполагает? Однако как в Петербурге, суровом и мрачном, ничего лучшего тоже не предвидится, то я решился ехать, хотя и вовсе не охотно.

Лица, более всего способствовавшие к дарованию мне отпуска и средств к поездке за границу, были президент Академии наук граф Ф. П. Литке и министр народного просвещения граф Д. А. Толстой. К ним присоединился и министр финансов Рейтерн, который подносил о том доклад государю.

Вообще во все время моей болезни я был предметом постоянного и живого сочувствия многих, даже таких лиц, о которых у меня были только смутные понятия, да и они, я думаю, не имели обо мне других. Образовалась какая-то нравственная связь между мною и ими. Тут были и мужчины и женщины. Неужели же это правда, скажет пессимист, что людей могут соединять, кроме взаимных выгод, и другие, более возвышенные убеждения и идеи? Выходит, что это правда. Радуюсь от глубины души и за себя и за человеческое сердце. Впрочем, и ранее этого многие опыты собственной моей жизни доказали, что, как говорится попросту, свет не без добрых людей, и хотя эти люди попадаются не часто, однако они существуют и будут всегда существовать, как утешительный протест против общего хода человеческих вещей.

30 марта, во вторник, я был уже в вагоне Варшавской железной дороги.

От Петербурга до Пскова и даже за Псков мы ехали еще между полями, покрытыми снегом с небольшими проталинами пожелтевшей прошлогодней травы. Около Вильно начали кое-где показываться первые признаки травы, предвещающие весну, и на деревьях почки, и подвигаясь к Варшаве, они становились явственнее.

В Варшаву мы прибыли 31 марта, в среду, в 9 часов вечера. Здесь встретил нас А. К. Шенебеер с женою и сестра его С. К. Они оказали нам столько доброжелательства и услуг, что мое сердце никогда их не забудет. Все: удобная квартира в отеле, экипажи для переезда со станции, доставление багажа, — все было устроено ими как нельзя лучше. Эти наши друзья не оставляли нам услуживать во все время пребывания в Варшаве и точно так же при отправлении из нее в дальнейший путь приняли на себя все заботы, как и при въезде в нее.

Четверг и пятницу 1 и 2 апреля пробыли в Варшаве. В эти дни нас, кроме Шенебеера, несколько раз навещал Благовещенский. Дружеские беседы с ним были для меня очень приятны.

С сердечным приветом была у нас также А. С. Балицкая, а за нею мой старый слушатель и приятель Петр Карлович Щебальский, директор училищ Варшавской губернии.

Я выехал из Варшавы в 7 часов утра в субботу, накануне светлого Христова воскресенья, и в пять часов этого праздника я был уже в Вене. Верст за 200 от Варшавы нас начал сопровождать снег, покрывший поля белою пеленою. Но ближе к Вене природа принимала уже более весенний вид. На деревьях и полях показывалось более и более зелени.

Строки эти я пишу уже в Вене, в «Гранд-Отеле».

Вчера, то есть во второй день праздника, я в коляске ездил по городу и с полчаса гулял пешком в городском саду в первый раз в теплом пальто. День был ясный недовольно теплый, хотя и с ветром.

Праздничные дни мы, разумеется, проводим в скуке и в воспоминаниях о наших дорогих родных. Днем я читаю вещи серьезные, взятые мною из дому: Милля, историю философии К. Фишера и проч.

5-го, в понедельник, был у меня священник нашего посольства М. Ф. Раевский, очень ненадолго. Он обещал еще зайти ко мне. От него надеюсь я узнать, что делается в мире политическом.

Быть нравственно великим значит сносить мужественно всякую скорбь, посылает ли ее нам природа или судьба. Это нравственное величие было идеалом всей моей жизни, и теперь постыдно было бы, неблагородно и глупо не ожидать от него подкреплений в моих физических страданиях. Итак, к нему, к нему!


8 апреля 1876 года, четверг

Гулял по Пратеру в коляске, а потом пешком в общественном саду. День прекрасный, летний, хотя и с ветром, но южным, теплым. Деревья почти все распустились, кроме очень старых каштанов и тополей.


9 апреля 1876 года, пятница

Приготовляемся к отъезду в Венецию. Чтобы не подвергаться усталости, намерены останавливаться, проезжая не более семи часов. Сперва остановимся в Граце, а потом — где признаем за лучшее.