В метро парень с девушкой то страстно перешептываются, то ласкают друг друга по очереди, как будто вокруг никого нет. Но это притворство: время от времени они вызывающе смотрят на пассажиров. Ужасное чувство. Мне приходит в голову, что письмо для меня — то же самое.
1990
В пятницу вечером семейная пара лет пятидесяти закупается на неделю мясом. Перечисляют по очереди, то он, то она: свиные отбивные, кусок говядины, — на кости? — да, разумеется; порой советуются: «Может, еще колбасок возьмем?» Хозяин лавки и его помощник с ними перешучиваются. Чем больше пара покупает, тем больше оживляется. «Цесарка поменьше курицы будет, ничего?» — «Всё в порядке, мы положим их рядом, и кто кого съест, та и победила!» Мужчина смеется, оглядываясь на других покупателей. В этой сцене есть что-то непристойное. Неизвестно, что доставляет этой паре больше наслаждения — выставлять напоказ свои финансовые возможности или умение «жить со вкусом», отменный аппетит, свидетельствующий о другом аппетите, сексуальном, и, возможно, его вытеснивший. (Легко представить, как они молча ужинают друг напротив друга, день за днем, до самой смерти.)
От временного поселка на окраине Нантера, построенного в шестидесятые для иммигрантов, остались только бетонные плиты на земле, обозначающие, где стояли дома. Двадцать лет тут жили люди, дети. Из окна поезда было видно, как они играют в грязи. В 1990-м уже не все пассажиры пригородной линии А знают, что это за похожие на надгробия плиты, между которыми до сих пор еле пробивается трава.
«Писательница», миниатюрная, с рыжими кудрявыми волосами, стоит, привалившись к стене, в подвальном книжном магазине недалеко от Центра Помпиду. Рядом с ней издатель: он представляет ее публике, восхваляет ее смелость. Потом слово берет она; на ней лиловая шаль, браслеты на плечах, кольца на тонких пальцах. Патетичная женщина. «Писать — значит сознательно приходить в упадок», — говорит она, смакуя образ про́клятого писателя, изгоя. Перед ней полукругом стоят люди, в руке бокал местного вина, кивают с серьезным видом. Естественно, ни тени сочувствия: все прекрасно знают, что никакой она не изгой — настоящие изгои такой участи не выбирают, и словами ее не описать, — и что им тоже хотелось бы «прийти в упадок», то есть писать. И писательница знает, что ей завидуют. В душе все понимают, где правда.
1991
Улица Сен-Пер холодным февральским вечером. Магазин женского белья «Саббиа Роза»: повсюду шелка оттенков леденцов, восхода солнца над Индийским океаном, цветочных садов Моне. Никакого эротизма — разве что намеками, — только красота, хрупкость и воздушность (весь ассортимент магазина уместился бы в багажник одной машины). Мысль: «Понимаю тех, кто идет торгует телом, чтобы обладать вот этим». (Технические названия — бюстгальтер, трусы и т. д. — здесь неприменимы.) Желание носить на себе кусочек этой красоты так же правомерно, как желание дышать свежим воздухом. Это белье существует отдельно от совершенных тел, для которых создано. Белье, выставленное здесь на всеобщее обозрение, потом не увидит никто, кроме мужчины, ради которого его покупают. Роль у него не практическая — ритуальная. Мужчинам следовало бы носить шелковое белье, чтобы нам приятно было обнаруживать и осязать эту хрупкую нежность на их телах.
В Сорбонне табличка на главной, стеклянной двери в библиотеку сообщает, что до 1 октября попасть туда можно только через лестницу B, ведущую на третий этаж. Нужно выйти во двор и подняться по этой самой лестнице. На третьем этаже, пройдя одну за другой две низкие тяжелые двери, попадаешь в коридор, узкий из-за книжных полок до самого потолка. За столом сидит женщина: она проверяет читательские билеты и выдает номерок и зеленый бланк для заказа книг. Стрелка указывает в сторону читального зала. Проходишь картотеку и еще какое-то время идешь по разветвляющимся коридорам. Стены сплошь заставлены книгами за проволочной сеткой. Все обложки приобрели один и тот же неопределенный цвет, названий не разобрать, разве что вплотную. Словно идешь мимо одной-единственной старой, пыльной книги. В конце коридора — читальный зал, где царит тишина. Я заполнила зеленый бланк на выдачу книг на дом. Мне принесли всего одну; напротив двух других названий было написано: «Недоступно». Я снова прошла по коридору с сеткой. Быть может, лет через шестьдесят всё, что я видела, любила, чем наслаждалась, превратится в кипу печатных листов, в которые заглянут разве что для какой-нибудь диссертации.
Воскресное утро, по радио RTL программа «Переключи/оставь»; принцип у нее всем знакомый — привлечь больше слушателей, предоставив им возможность голосовать за или против звучащей песни и шанс выиграть денежный приз. Выигрыш не зависит от того, как вы голосуете. Через каждые пять песен ведущий набирает наугад любой номер из справочника и просит назвать точную сумму на кону — «в чемодане». Таким образом, чтобы получить деньги, достаточно слушать радио и держать в голове цифру.
Ведущий торжественно объявляет, что «в чемодане» 27 219 франков. Затем: «Внимание, я звоню слушателю». Слышно, как идут гудки, потом снимают трубку. Тоненький, робкий голосок: «Алло, кто говорит?» — «Жюльен Лепер, радио RTL. Это мадам Лефевр?» — «Нет, это Жереми». Ведущий, властно: «Можешь позвать к телефону папу или маму?» — «Папа в саду, а мама занята, я не знаю, где она…» Ведущий настаивает: «Но ты можешь пойти и сказать, что им звонят?» Ребенок медлит, потом всё же подчиняется. Тишина. Ведущий начинает терять терпение, объявляет, что́ будет звучать дальше: песни Умберто Тоцци. Вдруг — женский голос: «Алло?» Ведущий, взбодрившись: «Мадам Лефевр? Это Жюльен Лепер, радио RTL. Сколько „в чемодане“?» — «Ах ты, черт!..» — вскрикивает женщина.
— Вы не слушали радио.
— Я слушаю каждые выходные!
— Но сегодня не слушали.
— Да, но я всегда слушаю и в субботу, и в воскресенье!
— Но не сегодня.
— Понимаете, вчера вечером у нас были гости и… Мой ребенок плоховато…
— Очень жаль.
Женщина хочет, чтобы ее простили. Сколько надежд вспыхнуло и угасло в один миг.
— Вы обещаете слушать радио RTL?
— Да, да! Я обещаю!
Звонок обрывается. Ведущий объявляет название следующей песни и новую сумму «в чемодане», которая увеличивается с каждым проигравшим.
На станции «Шарль-де-Голль-Этуаль» заходит мужчина лет тридцати и садится на откидное сиденье. Серые брюки и пиджак, ничего примечательного, разве что на ногах кроссовки чуть не к месту. Вдруг он наклоняется и задирает одну штанину до колена. Видно его белую кожу, волоски. Он подтягивает двумя руками носок, опускает штанину. Проделывает то же самое со второй ногой.
Немного погодя встает, прислоняется к стене, расстегивает пиджак и задирает футболку. Внимательно разглядывает собственный живот, потом одергивает футболку. Видно, что это не провокация, а просто крайнее проявление одиночества — настоящего одиночества — в толпе. Рядом с ним пластиковый пакет, типичный для бездомных. В какой момент, лишившись дома и работы, перестаешь стесняться прилюдно делать вещи совершенно естественные, но в нашей культуре считающиеся неприличными? Когда теряют значение «хорошие манеры», которым тебя учили в школе и за семейным столом в те времена, когда перед сном ты мечтал о большом и прекрасном будущем? Он вышел на станции «Обер».
«В художественном музее в Базеле есть картина…» (Вместо Базеля может быть Амстердам, Флоренция и т. д.) Безличное, безобидное начало фразы, которое мы часто слышим или читаем, — но оно мгновенно указывает на принадлежность к определенному миру. Миру, где, во-первых, разбираются в живописи, но главное — где нет границ, где путешествуют с умом, где жизнь так легка, что картина занимает в ней, и в памяти, важное место. Полная противоположность тому миру, где по субботам ходят за покупками всей семьей, а в августе ездят в дешевый кемпинг.
Сначала — будто показалось: на эскалаторе к выходу из станции «Гавр-Комартен» что-то скользнуло по бедру, по спине. Кто-то стоит прямо за мной. Когда доезжаю до верха — то же непонятное ощущение, но уже заметнее. Я перекидываю свою сумку вперед. Она нараспашку: молния расстегнута, клапан открыт. Но все вещи на месте. Я гневно оборачиваюсь. Молодой парень в пальто, курит как ни в чем не бывало. Я накидываюсь на него: «Давайте, не стесняйтесь!» Он улыбается, говорит: «Прошу прощения, мадам» и, сойдя с эскалатора, неторопливо удаляется в другую сторону.
Я иду по бульвару Осман, потом по рядам универмага «Прентам» в растрепанных чувствах, не в силах сосредоточить внимание и желание на модных вещах в витринах. Неприятно, что из всех женщин с сумками на роль жертвы в этой банальной сцене кражи выбрали именно меня — без моего ведома. Смутное чувство унижения усиливается от небрежной походки парня, его спокойного извинения; ясно, что карманное воровство для него — игра: здесь и риск, и надежда на выигрыш (он точно знает, каковы шансы), а если проиграл — изволь держать лицо. Еще унизительнее от другого: столько мастерства, ловкости, вожделения — и всё ради моей сумочки, а не меня самой.
1992
Сегодня вечером на станции «Ле-Аль», прямо перед тем, как двери электрички захлопнулись, в вагон шумно ввалились двое бродяг и уселись друг напротив друга. Оба заросшие и в обносках. Тот, что помоложе, лет тридцати-сорока, ставит на пол пустую бутылку и разворачивает «Либерасьон». Второй — около пятидесяти, возможно, меньше, — начинает горланить «Марсельезу». Он харкает в какую-то тряпку и объявляет: «Да пошла бы эта армия! Я вот сейчас такого плевка дал, каких армейским и не снилось». Потом, пытаясь вовлечь в разговор товарища, обращается к нему: «Ты чего как педик?» Тот игнорирует это мелкое дружеское оскорбление и восклицает: «А где-то сербы! Хорваты! Вот счастье, что существуют газеты, а то б я так дураком и помер». Он потрясает своей «Либерасьон»: «Представляешь, люди в Габон ездят, а мы вот — до Сартрувиля только». Пауза. «Несправедливо». Бездомный постарше, эхом: «Несправедливо». Потом: «Вот бы обратно к мамке в живот — там, в яйце, хорошо было».