Дневник утраченной любви — страница 13 из 24

Я сую карточку в карман и обещаю заехать.


* * *

Судьба всегда находит дверь, окно, люк, мышиную лазейку и проникает, куда захочет.

Вот она и явила себя. Не в дневниках моей матери, а в облике Рикленов. Меня ждет тайна.


* * *

Я хочу знать, я могу…

Я и правда хочу?


* * *

Возможно, я должен объяснить, почему отец считал меня «не таким». Эта мысль появилась у него в момент моего рождения в больнице Сент-Фуа-ле-Лион. Я вышел из маминого чрева с заячьей губой. Отец едва сознание не потерял. Знаете, что такое заячья губа? У любого гомо сапиенс, как известно, две губы – верхняя и нижняя. Так вот, моя верхняя губа была «недоделанной», и канавка доходила до носа.

Врожденный физический недостаток мог свестись к пустячной кожной проблеме, но мой отец, кинезитерапевт, знал, что подобная губная щель часто идет рука об руку с отставанием в развитии.

Отец запаниковал, схватил меня и немедленно проверил все рефлексы.

Реакции его успокоили, а педиатр заверил, что в течение нескольких ближайших недель две половинки губы срастутся сами собой, но страх за меня не оставлял отца, пока я не заговорил.

– Он тебя стимулировал, – объясняла мама, – делал с тобой тысячи упражнений, просто с ума сходил.


* * *

Беспокойство за другого состоит из нежности и сомнения.

Мама одарила меня первым, отец – вторым.

Она заботилась о моем счастье, он сомневался в моем успехе.

В начальной школе я получал хорошие отметки – лучшие в классе, а отец называл меня любимчиком учительницы и плохо к ней относился. В коллеже я тоже был среди первых – не слишком напрягаясь, – и он настоял на переводе в другое учебное заведение. Читая хвалебные отзывы лицейских преподавателей, папа клеймил их за соглашательство и сетовал на развал системы образования, случившийся после событий 1968 года. Отец немного успокоился только после того, как в семнадцать лет я стал победителем национального конкурса по сочинению, куда из каждого лицея направляли самого одаренного ученика по французской литературе. Я даже попал в Елисейский дворец, на встречу с президентом Республики Валери Жискар д’Эстеном. Оценка «очень хорошо» за бакалавриат умиротворяла папин нрав до самого моего поступления в Эколь Нормаль[17] в Париже на улице Ульм, принятия на должность адъюнкт-профессора философии и защиты диссертации в Сорбонне.

С первого дня жизни я двадцать семь лет только тем и занимался, что внушал уверенность своему отцу.


* * *

Тайна первого мгновения. Все разыгрывается за несколько секунд, раз и навсегда…

Подозрительный взгляд отца в родильном зале определил наши отношения.

Я ответил недоверием.

– Забавно, – сказала однажды мама, – ты еще крошкой не выносил, когда отец держал тебя на руках или сажал к себе на колени. Орал, плакал, краснел как помидор и умолкал, только когда я тебя забирала.

Это обстоятельство забавляло и интриговало маму до последнего дня жизни.

Я обычно отвечал:

– Это естественно – папа меня не ласкал, а осматривал, прикасался к сыну не из любви, а потому, что очень боялся обнаружить что-нибудь «не то».


* * *

Десятилетия усердной учебы, раннее признание, успех моих пьес и романов не избавили отца от навязчивой идеи.

Доказательство? Извольте! Папа не признавал, что ни один творец не обходится без провалов и происков недоброжелателей, поэтому, когда газета помещала критическую статью о постановке по моей пьесе (Омар Шариф на съемках «Мсье Ибрагима» сказал мне с веселой улыбкой: «Тебя не критикуют, только если не знают!»), он приходил в бешенство и на две недели терял покой. Приглашал друзей, выплескивал на них свое негодование, писал письма протеста, требовал того же от близких, короче – объявлял войну.

Я понял, как уязвим отец, растрогался и даже начал корить себя за то, что подверг его тяжкому испытанию, вынудив стать отцом артиста.

– Как ты это терпишь?! – восклицал он, до глубины души потрясенный моим наплевательским отношением к критике.

Я всякий раз отвечал одно и то же:

– Да очень просто! Я прекрасно знаю, что сделал, почему сделал и что об этом думаю. Тупица, уверенный, что может за три минуты разобрать произведение, на создание которого у меня ушли годы, не способен ни поколебать мою убежденность в собственной правоте, ни сбить меня с раз и навсегда выбранного пути.

– И как же мне реагировать?

– Придерживаться собственного мнения, игнорируя чужое.

Ничего не вышло, и мама, устав успокаивать мужа, перестала показывать ему поносные рецензии.

– Твой отец снова доведет меня до трясучки, и я буду две недели жить в аду.

Сегодня я иначе понимаю неукротимые приступы гнева отца на гонителей сына. Они пробуждали в нем изначальный страх перед «дефектным» ребенком, жалобно мяукавшим на родильном кресле.

А вот мама, читая пропитанные ядом памфлеты, только плечами пожимала:

– Этому типу не нравится мой сын? Ну и кретин!


* * *

– Забавно, – повторяла мама, – ты еще крошкой не выносил, когда отец держал тебя на руках или сажал к себе на колени. Орал, плакал, краснел как помидор и умолкал, только когда я тебя забирала.

Холодные, жесткие, мозолистые ладони. Сухая, словно обожженная кожа на висках и шершавая на щеках из-за небрежного бритья. Острый взгляд серых глаз. Дымок из трубки, набитой голландским табаком, запах едкий, почти неприятный, густой. А еще запах пота – папа много тренировался.

У меня были другие пристрастия.


* * *

Я не похож на отца и всегда это знал.

Он был блондином, я – брюнет.

Он был худощавым и стройным, я – плотный и коренастый.

У него были большие голубые глаза, я довольствуюсь банальными карими.

У него были резкие черты лица, я круглолиц.

Арийская внешность соответствовала германскому имени отца, моя «косит» в сторону Африки и оттого кажется нелепой.

Никто ни разу в жизни не восклицал, глядя на меня: «Ну вылитый отец!» – зато мамины знакомые сразу признавали наше сходство. Когда я вырос и начал водить ее в ресторан, окружающие не принимали нас за мать и сына. Однажды в парижском кафе в квартале Маре мама дико разозлилась на официанта, привычного к пестрой клиентуре и принявшего нас за любовников.

Наша с отцом непохожесть долго меня забавляла. До моих восьми лет мы жили в доме на Сент-Фуа-ле-Лион. Соседи и их гости часто интересовались:

– Ты откуда?

Я понимал смысл вопроса, но отвечал: «С четвертого этажа» – чтобы подразнить их.

– Да я не о том… А твои родители?

– Папа эльзасец, мама из Лиона.

– Правда? Может, кто-то из родственников… африканец?

– Ой, и правда! – восклицал я, делал театральную паузу, во время которой собеседник хвалил себя за хитрость и сообразительность, а потом добавлял: – Моего дедушку Штайнмеца только что назначили епископом в Африку.

Было очень весело смотреть на разочарованное лицо собеседника…

Потом мы переехали в Экюйи, на виллу, купленную родителями, и началась жизнь среди полей и лугов, без соседей. Так было, пока окрестные земельные участки не застроились.

Как-то раз в субботу одноклассницы-лицеистки пришли ко мне, чтобы вместе готовить доклад, и одна из них воскликнула, увидев моего отца:

– Ух ты, какой красивый!

Я онемел, потому что никогда не считал папу красавцем и не мог понять, что они в нем нашли.

– Знаешь, что мне вчера сказали девчонки? – спросил я маму. – Что папа красивый.

Мама покраснела.

– Конечно, милый, твой отец очень хорош собой, – тихо, мечтательным тоном произнесла она. – Иначе в него не влюблялись бы все секретарши.

Я изумился: оказывается, мой отец красив! Я побежал в ванную, чтобы разглядеть себя в зеркале, и вынес не подлежащий обжалованию приговор:

– Если он прекрасен, значит я совсем нехорош.

Впоследствии, стоило какой-нибудь девице простонать: «До чего же привлекательный мужик твой отец!» – и я мгновенно понимал, что сказать она хотела совсем другое: «Никогда бы не подумала, что у такого невзрачного парня может быть такой отец!»

Шло время, и я все острее воспринимал нашу несхожесть. Главной чертой отцовского характера была склонность к презрению. Я легко впадал в восхищение. У него на все был готов ответ, я без конца задавал вопросы. Он обожал физическую активность, мне всегда хотелось одного – прилечь с книгой или послушать диски. Он обходился без искусства.

Отца бесило, что я не поддаюсь его воспитанию. В ответ на приказание я спрашивал: «Зачем?» Преподаватели пели мне дифирамбы, а он не мог ничему научить. С мамой я был податлив и гибок, ему противостоял дерзкий смутьян. Отец не понял, что изначально пытался формировать наши отношения с неверных – властных – позиций. Авторитет главы семьи превыше всего. Таков был его собственный семейный опыт. Он надеялся, что я подчинюсь. А я ненавидел любую власть и с младых ногтей спрашивал любого, кто пытался мной командовать: «А по какому праву?» Никто не имел надо мной законной власти, и я энергично разрушал иллюзию превосходства взрослых. Иерархический произвол оскорблял мой ум, категоричный тон возмущал чувствительность.

Мама всего добивалась мягкостью, отцу не шла впрок сила. Он проиграл партию. Я все больше отдалялся от него.

В юности я подвергал отцовские недостатки безжалостному скрупулезному анализу. Моей страстью была музыка, я упивался Моцартом, Бетховеном, Шопеном и Дебюсси, а он не мог, не сфальшивив, напеть ни одной мелодии, даже «Марсельезу» или «Интернационал». Мне был отвратителен папин мачизм, в ту пору присущий многим мужчинам, и я не стеснялся выражать свои чувства.

Его отношение к маме развязало между нами войну. У родителей был кризис в отношениях, а я проявлял свойственный возрасту максимализм, всегда брал сторону мамы и кидался на отца.

Признаю: я мог быть как искренним, так и коварным, жил по принципу «на войне все сред