Дневник — страница 17 из 30

[62]

6. VIII.<19>67

Жара (два месяца ни капли дождя) доходит до 28-ми градусов. Каждый вечер с Альп спускается роскошная свежесть, иногда веет и другая свежесть — с моря.

Милош. Его жена. Поселились рядом с нами, на склоне Сен-Поля. Беседы. Прогулки. Не видел его с довоенных времен, впрочем, и тогда видел только пару раз, так что, собственно говоря, я его почти не знал.

Мы подружились сразу и крепко.

Но это было в мае. Теперь я жду приезда из Кьявари Богдана и Марии Пачовских, с которыми тоже будут жаркие дискуссии.

Зуб, сверху, сбоку, с правой стороны, а как будто что-то чешется за ухом.

Ярема поехал в Рим, а Мария Шперлинг-Ярема внезапно стала готовить свою выставку в Нью-Йорке.

С Гамильтоном мы каждый день ездили на пляж в Жуан-ле-Пэн.

Жаляр, Ру, Кристиан Буржуа.

Котя.

Одье, Волль, Бьёрнстрём, Боден, Штольпе и еще несколько голландцев и шведов, да еще один швейцарец. И Эйнауди.

Я разлюбил йогурт и с удовольствием на ужин ем тонкие ломтики красного ростбифа с салатом.

Пиво.

Из поляков мало кто приехал этим летом. Написать в Evergreen, навестить семейство Шарер, сходить к полковнику, интересно, договорится ли Пайпер с Неске, как там дела с Японией, выслать бумаги, разделаться с кучей писем, позвонить в Берлин. И еще эта телеграмма!


7. VIII.<19>67

Я купил стильный шкаф, к нему стильный стол и архиренессансные стулья.

А теперь расскажем, как все было с наградой — Prix International de Littérature[300] — в двадцать тысяч долларов.

Меня уже пять лет выдвигали на эту награду. И насколько первые ее лауреаты, Беккет и Борхес, оба — знаменитости, на все сто казались мне достойными ее, настолько фамилии отмеченных ею в последующие годы попахивали расчетами, мало что имеющими общего с чистым искусством. Моя кандидатура постепенно стала набирать вес, и два года назад я чуть было не получил эту премию за «Порнографию». Но, к счастью, славная госпожа МакКарти голосовала против меня. К счастью! Скольким же я обязан этой замечательной писательнице! Потому что по воле Всевышнего (который наверняка хотел наградить меня за все те заговоры, жертвой которых я пал) премии дали новый статус, придав ей большее значение и вдвое большую сумму в долларах. Ее стали вручать раз в два года, и с десяти тысяч она подскочила до двадцати.

Меня обуяла дикая алчность, когда я узнал из «Ле Монд» об этой реформе.

Но, осознавая всю приватность своей особы, идеально одинокой, чуждой клик, заигрываний, группировок, посольств, с политической и экономической точек зрения неинтересной, я сказал себе словами Императора Всероссийского: point de rêveries![301]

И на этот раз — паф! Попал. Двадцать тысяч. Такие суммы пешком не ходят, так что, ха-ха, куплю себе новую машину!

Сразу после получения премии я посмотрел на список моих литературных врагов (большинство, к сожалению, с польскими фамилиями) и, выхватывая из него наобум то одного, то другого, мысленно наслаждался их отчаянными обидами, их посеревшей горечью.

Единственное, наверное, удовольствие. Потому что в остальном только больше работы, чем чего-то еще, одних только интервью более тридцати. Что касается славы, то она оказалась весьма специфической. Французский критик, Мишель Морт, в прекрасной речи на заседании жюри в защиту моей кандидатуры, в частности, сказал: «В творчестве этого писателя есть какой-то секрет, я хотел бы разгадать его, как знать, может, он гомосексуалист, может, импотент, может, онанист, во всяком случае есть в нем что-то от бастарда, и я не удивился бы, если бы узнал, что он тайно предается оргиям в стиле короля Убю». Эту игривую интерпретацию моих трудов и личности в лучшем французском вкусе раструбило радио и многоязыкая пресса, и в итоге молодежь, сидящая в кафе на площади в Вансе, завидя меня, тихо комментирует: «Смотрите, это тот самый старый импотент-гомосексуалист, незаконнорожденный, который оргии устраивает». А поскольку скандинавская делегация поддерживала меня на том же жюри как «гуманиста», то некоторые материалы были озаглавлены в рифму — «Гуманист или онанист».

В другом сообщении говорилось, что у американского критика, сторонника Мисимы, моего японского соперника, незадача — он вообще не читал «Космоса». А когда его спросили, откуда он может знать, что «Космос» хуже романа Мисимы, он сказал, что очень сожалеет, но «Космос» он прочитать не мог, потому что ему его вовремя не прислали.

Отмечу также, что жюри забыло меня известить о присуждении премии. После восьми дней ожидания, не имея еще официальной телеграммы, я написал к Надё и попросил объяснить, что все это значит. Как оказалось, Генеральный Секретарь куда-то подевал мой адрес, а потом решил, что не стоит меня извещать, потому что из СМИ и так известно.

Но это мелочи, я к такому привычен, главное, что премия у меня в кармане и поводья в этой гонке я держал крепко, потому что, ко всеобщему изумлению, из тридцати кандидатов в ходе голосования все отпали, остались только я и Мисима. Так что у меня теперь есть письменное свидетельство, что я писатель высокого полета, и бумага эта подписана сливками международной критики. Триумф! Успех! Браво! Почему же, лауреат, лицо твое каменеет, становится строгим — отталкивающим — и какая-то аскеза — какая-то отстраненность — и одиночество — и глухая отвага — и глубокое отвращение — и жалкая ирония — будто запечатывает его семью печатями?.. Лицо чужое и выражающее единственное: пусть вокруг тебя пляшут, как хотят, ты не шелохнись!

Мерошевский удивляется в «Культуре», что поляки в эмиграции мало радуются моему успеху. А я удивляюсь, что он удивляется. Для них такая премия это самое большее testimonium paupertatis, доказательство, что они не в состоянии сориентироваться в собственных ценностях. Чему же тут радоваться? Вот если бы кто-то из «наших» такую премию хапнул, например, Вежиньский, то было бы в народе торжество. А со мной, хоть так, хоть эдак, одни только неприятности.

Пусть вокруг тебя пляшут, как хотят, ты не шелохнись! Что мои вещи тридцатилетней давности ничуть не потеряли в значении, что «Фердыдурке» и сегодня, как и много лет назад, может быть встречен взрывом радости итальянца, датчанина, канадца, парагвайца — вот что для меня важно!


8. VIII.<19>67

О, польская литература! Я, в лохмотьях, ободранный, общипанный, я — позер, ренегат, предатель, мегаломан, приношу к ногам твоим международный лавр, самый святой со времен Сенкевича и Реймонта.

(Просим соболезнований не присылать).


9. VIII.<19>67

(Я договорился с Домиником де Ру, что некоторые из наших разговоров — в связи с книгой «Разговоры с Гомбровичем», которую он готовит к печати, сначала появятся по-польски, в моем дневнике в «Культуре».

Происходит это так: я говорю по-польски на магнитофон. Этот польский текст, слегка приглаженный, я подаю под заглавием:)[302]

[63]

21. VIII

Всё думаю и думаю… думаю третью неделю уж… ничего не понимаю! Ничего не понимаю! В конце концов приехал L., внимательно осмотрел и говорит то же самое, то есть, что вилла стоит самое малое сто пятьдесят тысяч долларов! Самое малое! В этом сухом сосновом лесу, звучащем под ботинком, как будто из Польши, с царственной панорамой на горы, с величественными видами на череду замков Сен-Поль, Кань, Вилльнёв, встающих будто из зарева на море.

Прекрасны дубовый холл на первом этаже и три больших комнаты, расположенные анфиладой. На втором этаже еще две комнаты с общей, но просторной ванной комнатой. Обширные веранды и…

Почему он хочет только сорок пять тысяч (но наличными)? Сошел с ума? Кто этот таинственный богач? Неужели мой читатель? Неужели это только для меня такая цена? Адвокат говорит, дескать, такую он получил от доверителя установку.


3. IX

Не могу ни о чем другом думать.

Во всяком случае эти двадцать тысяч мне тоже весьма кстати…


7. IX

Купить?


9. IX

Купил.


14. IX

И сразу измерять, вычислять, обдумывать, спорить.

Хочу чтобы коврик Яремы с насыщенными сочными черно-зелено-рыже-волокнистыми сочетаниями был в холле, обшитом дубовыми панелями, своего рода соответствием золотисто-красноватой tapissierie[303] Марии Шперлинг, пронизанной черной сеткой ритмов… и повешенной там, в конце анфилады, на стене моего кабинета.

Четыре напряженных и безумных Глаза[304], два структурно прозрачных Станкевича, а к ним шесть сильно подрезанных тишиной трепетных Шперлингов я определил бы (если бы меня слушали) в две первые комнаты, а вот два полотна старых голландцев — ценный подарок Рида — пусть уж висят у меня в кабинете.

Красное пятно Яремы (по которому я должен «прогуливаться», говорил он) пусть будет между фламандским шкафом и дверями моего кабинета.

Шагал?

Трудности со столовой.

Если бы она захотела продать мне эти креслица…

Сегодня я уже сидел, правда, на импровизированном табурете, в многооконных округлостях моего кабинета.


14. IX

Письмо от Базилио из Аргентины, что «Генрик» уже плывет на одном из круизных судов в Канны, чтобы «сделать сюрприз».

???

[64]

27. X.<19>67

Генрик. И никакой не Генрик! А даже если и Генрик, то скорее всего Фернандо!

Базилио даже не удосуживается объяснить, почему Генрик. Почему не Родриго? Не Гиацинт и даже не Педро? Если дальше так пойдет, то мы еще увидим его под именем Эстебана, Тадеуша, вот, вот, действительно, а почему бы не Тадеуша?

Роза! Какая-то сомнительная, давным-давно забытая мулатка.

Сижу на импровизированном табурете в округлостях пока еще пустого кабинета. Делаю заметки в блокноте. На коленке. Вся радость от виллы среди сосен, пейзажей, радость от новоселья, от новой обстановки — к черту! Эта непонятная мулатка словно водоросли на дне, маячит откуда-то, как чернявый островок… плохо видно… совсем не видно…

И, конечно, уже сплетни (подозреваю, что у «Генрика» здесь кто-то должен быть, а то поехал бы он сюда). Вернувшись с прогулки с Псиной, Аластер сказал мне вчера с некоторым смущением, что наш викинг-бородач спросил его в «Ла Режансе» «не ожидает ли господин Гомбрович приезда кого-то из родственников?»

Роза — нет, никак не вспомню — Роза — не помню — Роза — не знаю — Роза — века прошли — Роза — утонула — Роза — утопилась — Роза — на дне — Роза…

Сомнительная мулатка на дне.

А он все-таки маньяк, маньяк, маньяк!

О том, чтобы иметь сына, я никогда в жизни не думал. И, собственно говоря, мне как-то все равно, в браке рожден он или внебрачный. Мое духовное развитие, вся моя интеллектуальная эволюция были таковы, что сегодня я нахожусь вне орбиты этой дилеммы. И то, что какой-то полумулат нежно обращается ко мне «папочка»… откуда, как, почему?.. да ладно уж, как-нибудь попривык бы, освоился. Но что касается шантажа…

Кто дал ему деньги на поездку из Бразилии? И эти постоянные прыжки, финты, жонглирование именами, зачем? Чтобы удивить? Чтобы ошеломить, ослабить? Он думает, что сможет этим многоименным танцем метека, этой военной пляской апаша вскружить мне голову, он, этот псевдо- (потому что даже это не наверняка) сын сомнительной мулатки, зачатый в случайной ночи, мимоходом, проездом, в гостиничной ночи, которая стерлась из памяти?.. Ничего не знаю. Не помню.

Из черной пустоты появляется сын!

Купил креслица в стиле Луи-Филиппа, надо перетянуть темно-зеленым.


1. XI.1967

Роза, Роза, Роза и Генрик, Генрик, Генрик и Роза, Роза, Роза и Генрик, Генрик, Генрик.

Какой еще там Генрик!

В округлостях моего кабинета.

[65]

6.XII.<19>67

Генрик, Генрик, Генрик и Роза, Роза, Роза и Генрик, Генрик, Генрик!

Какой еще там Генрик, говорю я вам, какой Генрик, повторяю!

Скорее Фернандо, с притаившимся в нем Педро!

Владислав? Из которого выглядывает Дионизио?

Внебрачный! А может, даже некрещеный… А если он скажет «нет у меня метрики…»?..

Буйная многоименная чаща вокруг, за окнами, на горных склонах, когда я так сижу себе во внебрачных округлостях моего кабинета!


12. XII.<19>67

Роза, Роза, Роза и Генрик, Генрик, Генрик и Роза, Роза, Роза!

Из негритянского тропически-отельного сумрака (дыра) проклевывается внебрачность. Туманы. Туманы встают, тянутся, подлезают, просачиваются, сопят, хандрят, хнычут, хандрычут (вот именно что Хандрычут!) в то время как я во внебрачных округлостях моего кабинета с моими непередаваемыми Глазами, которых у меня четыре.

Генрик? А если бы по-простому — Иероним!

Леонард?

1968