— Важно, когда там в тылу пишут песни про войну, про вас, пацанов? — спрашиваю бойцов. — Это в первую очередь моральная поддержка, что не забывают. Вот я сюда ехал, не все понимали зачем. Этот порыв патриотизма. Да, кто за чем ехал… Но мы же идём вперёд. Не просто так. Идем так же умирать. Потому важна эта эмоциональная поддержка оттуда.
Мы с Ричем снова в студии. Бритая голова, едва обозначившаяся борода, в этот редкий момент его глаза не скрыты за черными стеклами «Ray-Ban».
— «Грязная работа». Ты в какой момент написал этот текст?
— По-моему, в мае, — отвечает Ричард, копаясь в архивах памяти. — Я долго подбирал слова. И меня еще донбасские ребята не то, чтобы торопили, но несколько раз передавали приветы. Ведь в 2017 году я написал пару песен, которые пользовались там популярностью. Они говорят: «Ну, а что, нам нужно ещё. Никто ничего не пишет».
И я вдруг понял вот этот хук про то, что эти люди делают за меня сложные, кровавые, противоречивые вещи, но которые необходимо делать. И, когда я придумал эту строчку, я уже знал, что это будет песня. Чтобы она фирмово звучала, и чтобы это не было каким-то лозунгом. Я хотел это сделать так, чтобы это слушали именно парни на передовой, те, кто там находится и кому тяжело. Чтобы это было и вдохновляющим, но не превратилось в «газмановщину». Мы долго работали и, как мне кажется, вот этот баланс мне удалось соблюсти.
Белогоровка. С воинами Народной милиции ЛНР рассуждаем о культуре.
— Музыка на фронте нужна? — спрашиваю ребят.
— Да, по-любому. У нас, правда, только радио, можно новости луганские послушать. А музыку бы с удовольствием! Она же вдохновляет человека на какие-то подвиги, — размышляет боец из Татарстана.
— А что из музыки любите? — уточняю.
— Всё! Начиная с тяжёлого рока, — отвечает Грек, а Боцман подхватывает:
— Я знаю Костю Кинчева ещё с 1989 года, когда «любера» мне долбили голову после концерта. Попали под их пресс по возвращению. Теперь я Костю Кинчева обожаю! — улыбается Боцман, светя одним нижним зубом и дальше шепелявит: — Я даже, когда сидел, то посылал ему деньги, когда он заболел…
— Жаль, Юра Шевчук как-то не особо сейчас… — добавляю беседе градус эмоции, имея в виду осуждение Шевчуком Специальной военной операции.
— Дал заднюю! — тут же реагирует Слава, татарин. — После песни «Родина, пусть кричат уродина» я думал, наоборот, как-то должен поддержать, а он… Агитирует против.
— Да, «Родина», песня самая зачётная у него, — поддерживает земляка второй татарин. Жаль, что я не запомнил его имени.
— Конечно, им бы хотелось, чтобы про них спел Юра Шевчук, — врывается в параллельную реальность голос Рича и переносит нас обратно в студию. — Чтобы про них спели ребята, которых они слушали до войны, во дворе. Чтобы слова проговаривались помедленнее, и чтобы, может быть, текст не был такой изобретательный. Потому что мне много людей писали. «Четыре буквы “Г” у бойца на плече» — это?.. Я говорю: «Ну, ну, как же?.. Свастика». Они: «А, всё, понятно». Понимаю, что пацанам бы хотелось, чтобы Юра в четыре аккорда это сделал. Ну, извините, пацаны, Юра не сделал, к сожалению.
Посреди руин Белогоровки пылает страстный разговор, превращаясь в антишевчуковский митинг:
— Он должен был поддержать! Или хотя бы просто ничего не говорить. Восемь лет чего он тогда молчал? Многим не понятно, что они всё это время делали? Сейчас у них всех патриотизм и жалость ко всему, к людям, бабушкам.
— Так только эта жалость выборочная получается, — подхватываю я эмоционально, потому что тоже возмущаюсь позицией некоторых артистов.
— Вон сколько долбили, убивали на Донбассе, пытали, бляха-муха! — досадует Грек. — Почему они не говорят, что пацанов пленных пытают сейчас? Конечности им режут. Чё они сидят, молчат, не говорят? Говорят «нет этого», ё-моё!
— Как нет?! — вспыхивает второй татарин. — Вон, кастрировали двадцать два пацана. Как нет?! А без яиц что делать мужику? Их потом возвращают, и они суицидничают. Сразу в «двухсотые» можно записывать и всё.
— Да, жёстко, — я даже помотал головой, чтобы вытряхнуть из себя проявившиеся на миг картины нечеловеческой жесткости. — Это же только конченые ублюдки так могут поступать!
— Вот упомянутый Шевчук… — возвращает нас в мирную Москву Рич. — Как он в Чечню приехал. Или возьмём афганскую войну, когда там был Розенбаум. Как много это значило для пацанов. Я, конечно, несопоставимая в этом плане фигура. Но на войне важен культурный фон. Прости, Господи, когда американцы уезжают во Вьетнам, это всегда играет какой-то Джимми Хендрикс, это очень мощный музыкальный фон. И когда у нас на Большой земле многие ходят, пьют латте и им по фигу на то, что делают на фронте ребята, а тут вдруг приезжаем мы и говорим: «Парни, всё в порядке! Спасибо, что противостоите мировому злу!» Они такие: «А, пожалуйста!» Куда без этого? Нужны приветы с Большой земли. Всегда. А есть ощущение, что мы находимся в каком-то милитаристском андеграунде. Если посмотреть на книжные полки, на музыкальные чарты, послушать радио, если посмотреть все аспекты медиа, как люди тут живут, то такое чувство, что мы будто не противостоим огромному западному миру, который по факту хочет нас всех убить. Там умирают наши парни. А мы живём такие, словно ничего не происходит. Из-за того, что я там был, переживаю, теряю там близких людей, я и выпускаю эти песни. Хотя трэк «Грязная работа» я еле выпустил! — начинает заводиться Рич. — Потому что дистрибьютеры не хотели. Мол, это опасно, это милитаристская тема. Я со всем этим сталкиваюсь и думаю: какая же неповоротливая система вообще! Какой ужас.
Мы вышли подышать на улицу и продолжили разговор уже там.
— А на Донбассе впервые ты как побывал? — спрашиваю рэпера. — Ты тогда уже общался с Захаром Прилепиным?
— Да, я дружил с Захаром, — теперь Рич в своем привычном образе — в солнцезащитных очках, которые он носит в любую погоду. — И Захар в четырнадцатом году снарядил небольшую бригаду из друзей, чтобы отвезти в ДНР гуманитарную помощь. И вот я был среди этих ребят. Во-первых, я никогда в жизни не видел разбомбленный город. Это уже огромное впечатление! То есть ты приезжаешь, а тут обстрелянные дома и там ходят ребята с автоматами. Там нет ни правил дорожного движения, ни светофоров, ни ментов, ничего. И там люди все ездят, воюют, постоянно слышны залпы. Ты пытаешься заснуть, но заснуть не можешь. У тебя на сон три часа, потому что надо опять везти эту гуманитарку, а ты лежишь и думаешь: вот сейчас прилетит к тебе. Ничего не понятно, и в то же время в этом во всём есть такая настоящая жизнь! Потому что, как оказывается, жизнь чувствуется в полной мере, когда смерть где-то рядом. И люди, с которыми ты общаешься, они как-то прозрачно кристаллизуются. Если вчера он выбрался из котла, а завтра туда уходит, то в нём не остаётся фальши. И ты как бы попадаешь в другой мир. Тут люди живут так. Вот есть матрица, а есть реальная жизнь. И ты будто жил, будто ходил на работу. А оказывается, всё настоящее здесь.
— А ты думал о своей возможной смерти там? — интересуюсь у Рича, потому что эти мысли поначалу занимали меня. — Это же там настолько вероятно…
— К этому нельзя привыкнуть. Ну, ты переживаешь, нервничаешь, но дальше живёшь.
— То есть оно если будет, то будет? — пытаюсь уловить мысль. — Фатализм такой. Ты этот факт просто принимаешь, как, может быть, самурай.
— Ну, это громко сказано, — парирует Ричард. — Я всё-таки не воевал, я просто пытался там кого-то поддержать, посмотреть на всё это. Как обычный человек. Но думал: у меня вот молодая жена, уже двое детей, блин. И я сейчас туда поеду, а как они?.. Ну, а что делать-то.
— Недавно погибли гуманитарщики из Челябинска, — вспоминаю я. — Я в течение трёх месяцев их постоянно видел. Они тоже не воевали. И тут вдруг приходит сообщение, что их разбомбили в Алчевске, который уже, в принципе, далёк от фронта. Но ракеты, понимаешь, ещё летают. Вот это опасно. Тогда почему-то этот факт на меня сильное впечатление произвел. Погибнуть может любой: даже строитель, который приехал из Москвы восстанавливать Луганск. Или те, кто живут прямо у границы с Россией, в гостинице, где нет военных. Бах и нет гостиницы с людьми…
— Да, это всё не шутки, — вздыхает Рич. — А с другой стороны, тебя могут вон в элитном районе Москвы просто задавить автомобилем, и таких катастроф может быть даже больше. Как к этому относиться? Наверное, всегда знаешь, что есть люди, которым гораздо хуже. Которые живут вот в таком режиме восемь лет! И там их дом. Ты приехал, потом вернулся обратно, к жене. Всё хорошо, дворник убирает твой подъезд. А там, да, люди просто каждый день так живут в аду. И в таких условиях ходят в школу, заканчивают её, растут, и для них эти бомбёжки уже…
— Они другой жизни и не видели, — соглашаюсь.
— Да, поэтому нам рефлексировать там чего-то… Ну, стрёмно. Ну да. Бывает…
— Слушай, а ты рассказывал про «Мотора», — меняю я исчерпанную тему. — Какие впечатления о нём?
— У меня с Моторолой дорожки пересеклись, потому что он был такой же творческий парень. Любил музыку, писал стихи. И потом мы сделали совместную песню на его стихотворение. Он такой: сядет в тачку, рванёт в Ростов на концерт «25/17», посмотрит и обратно воевать. Вот он так вдохновлялся.
— Вроде с виду он такой простой, пацанистый, но при этом всё равно какая-то тонкая творческая натура? — предполагаю я, хотя легендарного командира ополченцев никогда не встречал.
— Простые люди, они всегда хранят в себе какие-то неочевидные глубокие вещи, — отвечает рэпер.
Снова возвращаемся к теме «в тылу о войне будто и знать не хотят». Уж больно она трогает нас обоих.
— Я прихожу в детский сад забирать сына, — рассказывает Рич. — И воспитатель спрашивает: «Он может выучить это стихотворение?» — «Ну, конечно, выучит», — отвечаю. «Нет, вы прочтите», — настаивает она. Я читаю, там что-то в духе: нужно защищать свою страну, небо, мир и всё такое. «А в чём проблема?» — не понимаю её. А она говорит, что некоторые против. Мол, мы разводим милитаризм. Я говорю: «Попытаться достигнуть у нас мирного неба — это милитаризм?» Она говорит: «Ну, некоторые так думают». И вот это повсеместно происходит. А это ведь детский сад, вообще самое начало!