Дневники 1862–1910 — страница 105 из 136

2 сентября. 31 августа приезжали для консилиума два доктора из Москвы: умница и способный, бодрый, живой Щуровский и милый, осторожный и прежде лечивший Льва Николаевича – Усов. Решили мы зимовать в Ясной, и мне это гораздо более по душе, чем ехать куда бы то ни было. Жизнь здесь, дома, настоящая. В Крыму жизни нет, и если нет веселья, то невыносимо. В Москве мне лично жить легче; там много людей, которых я люблю, и много музыки и серьезных, чистых развлечений: выставки, концерты, лекции, общение с интересными людьми, общественная жизнь. Мне с испорченным зрением трудно занимать себя длинными вечерами, и в деревне будет просто скучно. Но я сознаю, что Льву Николаевичу в Москве невыносимо от посетителей и шума, и потому с удовольствием и счастием буду жить в любимой Ясной и ездить в Москву, когда жизнь здесь будет меня утомлять.

Жизнь идет тревожно, быстро; занята весь день, даже отдыха в музыке нет. Посетители очень подчас тяжелы, как, например, Гальперины, вся семья. Начала лепить медальон – профили Л. Н. и мой. Страшно боюсь, трудно, не училась, не пробовала и очень отчаиваюсь, что не удается сделать, а хочется добиться, иногда сижу всю ночь, до пятого часа, и безумно утомляю глаза.

10 октября. Давно не писала – и жизнь пролетела. 18 сентября с болью сердца проводила мою Таню с ее семьей в Швейцарию, в Монтрё. Такая она была жалкая, бледная, худая, когда хлопотала на Смоленском вокзале с вещами и сопровождала больного мужа. Теперь от нее известия хорошие, слава богу.

День именин провела тоже в Москве. Было много гостей, прощавшихся с Сухотиными, и Сергей Иванович, которого я случайно увидела на улице и позвала. Он строго серьезен, что-то в нем очень изменилось, и еще он стал более непроницаем.

С 10 сентября на 11-е у нас на чердаке был пожар. Сгорели четыре балки, и если б я не усмотрела этого пожара, по какой-то счастливой случайности заглянув на чердак, сгорел бы дом, а главное, потолок мог бы завалиться на голову Льва Николаевича, который спит как раз в той комнате, над которой горело на чердаке. Мной руководила божья рука, и благодарю за это Бога.

Жили всё это время спокойно, дружно и хорошо. После ремонта и починок в доме я всё почистила, убрала, и жизнь наладилась правильная и хорошая. Лев Николаевич был здоров, ездил много верхом, писал «Хаджи-Мурата», которого кончил, и начал писать обращение к духовенству. Вчера он говорил: «Как трудно, надо обличать, а не хочу писать недоброе, чтоб не вызвать дурных чувств».

Но мирная жизнь наша и хорошие отношения с дочерью Машей и ее тенью, то есть мужем ее Колей, порвались. История эта длинная.

Когда произошел раздел имущества в семье по желанию и распределению Льва Николаевича, дочь Маша, тогда уже совершеннолетняя, отказалась от участия в наследстве родителей как в настоящее, так и в будущее время. Я ей не поверила, взяла ее часть на свое имя и написала на этот капитал завещание в ее пользу. Но смерти моей не произошло, а Маша вышла замуж за Оболенского и взяла свою часть, чтоб содержать его и себя.

Не имея никаких прав на будущее время, она почему-то тайно от меня переписала из дневника своего отца 1895 года целый ряд его желаний после его смерти. Там, между прочим, написано, что он страдал от продажи своих сочинений и желал бы, чтоб семья не продавала их и после его смерти. Когда Л. Н. был опасно болен в июле прошлого, 1901 года, Маша тихонько от всех дала отцу эту бумагу, переписанную из дневника, чтобы подписать его именем, что он, больной, и сделал.

Мне это было крайне неприятно, когда я случайно об этом узнала. Отдать сочинения Л. Н. в общую собственность я считаю дурным и бессмысленным. Я люблю свою семью и желаю ей лучшего благосостояния, а передав сочинения в общественное достояние, мы наградим богатые фирмы издательские, вроде Маркса, Цетлина и другие. Я сказала Л. Н., что если он умрет раньше меня, я не исполню его желания и не откажусь от прав на его сочинения; и если б я считала это хорошим и справедливым, то при жизни его доставила бы ему эту радость отказа от прав, а после смерти это не имеет уже смысла для него.

И вот теперь, предприняв издание сочинений Льва Николаевича, по его же желанию оставив право издания за собой и не продав никому, несмотря на предложения крупных сумм, мне стало неприятно, да и всегда было, что в руках Маши бумага, подписанная Львом Николаевичем, о нежелательности продаж. Я не знала точного содержания и просила Льва Николаевича мне дать эту бумагу, взяв ее у Маши.

Он очень охотно это сделал и вручил мне ее. Случилось то, чего я никак не ожидала: Маша пришла в ярость, муж ее кричал вчера бог знает что, говоря, что они с Машей собирались эту бумагу обнародовать после смерти Льва Николаевича, сделать известной наибольшему числу людей, чтоб все знали, что Л. Н. не хотел продавать свои сочинения, а жена его продавала.

И вот результат этой истории тот, что Оболенские, то есть Маша с Колей, уезжают из Ясной.

23 октября. С Машей помирились, она осталась жить во флигеле Ясной Поляны, и я очень этому рада. Всё опять мирно и хорошо. Пережила тяжелое время болезни Л. Н. У него с 11-го до 22 октября болела сильно печень, и мы все жили под угрозой, что сделается желчная колика очень сильная; но, слава богу, этого не случилось. Его доктор Никитин очень разумно лечил, делал ванну, горячее на живот, и со вчерашнего дня гораздо лучше.

Еще больше я испугалась, когда у Доры в Петербурге сделался нефрит. Но и ей лучше.

Осень невыносимо грязная, холодная и сырая. Сегодня шел снег.

Лев Николаевич кончил «Хаджи-Мурата», сегодня мы его читали: строго эпический характер выдержан очень хорошо, много художественного, но мало трогает. Впрочем, прочли только половину, завтра дочитаем.

Убирала и вписывала с Абрикосовым книги в каталоги. Очень устала.

2 ноября. Всё бы хорошо, если б не нездоровье Льва Николаевича. Сегодня такой у него слабый голос, и весь он особенно угнетен нынче. Болезнь печени, начавшаяся с 11 октября, то ухудшаясь, то улучшаясь, продолжается и не проходит. Сегодня мне особенно тревожно и грустно. Такой он старенький, дряхлый и жалкий – этот великий и столь любимый мною человек.

Очень морозно, ночью было 15° мороза, почти без снега. Девочки – Саша и Наташа Оболенская и их маленькие ученицы – расчищали каток, катались на коньках. Тут же были два молодых врача: наш Никитин и приезжий Аршеневский. Яркое солнце, голубое небо… Не хотелось ни кататься, ни что-либо делать, всё мучаюсь болезнью Льва Николаевича.

Шла домой вверх по прешпекту, и вдруг ясно представилось мне далекое прошлое, когда по этой же самой аллее, возвращаясь с катка, на одной руке на гору несла ребенка, отворачивая его от ветра и прикрывая ротик, другой везла салазки с другим ребенком, и впереди и сзади шли веселые, румяные оживленные дети, и как полна была жизнь, и как я их страстно любила… А навстречу нам шел Лев Николаевич, тоже веселый, бодрый, опоздавший на каток, записавшись долго.

Где теперь эти маленькие, с любовью выхоженные дети? Где этот силач – веселый, бодрый Левочка? Где я, такая, какой я была тогда? Грустно на старом пепелище отжитой счастливой жизни! И если б я чувствовала себя старой, мне было бы легче. Но та же энергия, то же здоровье, та же мучительная впечатлительность, которая глубокими бороздами врезывает в мои воспоминания все периоды пережитой и переживаемой жизни. Только бы получше жить, поменьше накоплять виноватости перед всеми людьми, тем более перед близкими.

8 ноября. Живем изо дня однообразно, тихо. Не жизнь забирает и заставляет быть деятельной, а нужно ее чем-нибудь занимать, заполнять. Прежде ее на непосредственное, нужное дело недоставало. Как всё переменилось! Деревенской жизнью и настроением значительно руководит погода. Вчера светило солнце, и мы все были оживлены, катались на коньках, и я с девочками бодро каталась. Еще с азартом катался Буланже, и его преувеличенный восторг слабого физически, но энергического человека, и его спина – всё это возбуждало во мне какую-то брезгливость. Я вообще не люблю мужчин, они все мне всегда были физически чужды и противны, и долго надо мне любить в человеке его душу и талант, чтоб он стал мне дорог и чтоб я всячески полюбила его. Таких во всей моей пятидесятивосьмилетней жизни было три, из коих, конечно, главным был мой муж.

Но и он!.. Сегодня по поводу романа Маргерита зашла речь о разводе. Лев Николаевич говорит, «зачем французам развод, они и так не стесняются в брачной жизни». Я говорю, что развод иногда необходим, и привожу пример Л.А.Голицыной, которую муж бросил для танцовщицы через три недели после свадьбы и с цинизмом сказал ей, что женился, чтоб ее иметь как любовницу, так как иначе он не мог бы ее получить.

Лев Николаевич на это сказал, что, стало быть, брак есть церковная печать на прелюбодеяние. Я возразила, что только у дурных людей. Он неприятно начал спорить, что у всех. А что же настоящее? На это Л. Н. сказал: «Как взял женщину в первый раз и сошелся с ней – то и брак».

И мне так вдруг тяжело уяснился и наш брак с точки зрения Льва Николаевича! Это голое, ничем не скрашенное, ни к чему не обязывающее половое соединение мужчины и женщины – это Л. Н. называет браком, и для него безразлично, помимо этого общения, кто та, с которой он сошелся. И когда Лев Николаевич начал говорить, что брак должен быть один, с первой женщиной, с которой пал, мне стало досадно.

Идет снег, кажется, установится путь. Просматривала корректуру «Казаков». Как хорошо написана эта повесть, какое уменье, какой талант! Насколько гениальный человек лучше в своих творениях, чем в жизни!

Теперь Лев Николаевич пишет статью «К духовенству». Я еще ее не читала, но сегодня он ее кончил и посылает в Англию Черткову. Сейчас он играет в винт с докторами и Оболенскими: Машей и Колей.

25 ноября. Чувствую всё большее и большее одиночество среди оставшейся около меня семьи. Сегодня вернулась из Москвы, и вечером Л. Н. читал приехавшему из Крыма доктору Елпатьевскому свою легенду о дьяволах, только что сочиненную и написанную им