Это сочинение пропитано истинно дьявольским духом отрицания, злобы, глумления над всем на свете, начиная с церкви. Те же якобы христианские мысли, которые Л. Н. вкладывает в эти отрицательные разговоры чертей, облечены в такие грубые, циничные формы, что во мне от этого чтения поднялось болезненное негодование; меня всю бросило в жар, мне хотелось кричать, плакать, хотелось протянуть перед собой руки, защищаясь от дьявольского наваждения. И я горячо, с волнением высказала свое негодование. Если мысли, вложенные в эту легенду, справедливы, то к чему нужно рядиться в дьяволов, с ушами, хвостами и черными телами? Не лучше ли семидесятипятилетнему старцу, к которому прислушивается весь мир, говорить словами апостола Иоанна, который в дряхлом состоянии, не будучи в силах говорить, твердил одно: «Дети, любите друг друга!»? Сократу, Марку Аврелию, Платону, Эпиктету не нужно было привязывать уши и хвосты чертей, чтоб изрекать свои истины. А может быть, современному человечеству, которому так умеет потрафлять Л. Н., этого-то и нужно.
А дети – Саша, еще неразумная, и Маша, мне чуждая, – вторили адским смехом злорадствующему смеху их отца, когда он кончил читать свою чертовскую легенду, а мне хотелось рыдать. Стоило оставаться жить для такой работы! Дай Бог, чтобы не она была последняя; дай Бог смягчиться его сердцу!
7 декабря. Опять отчаяние в душе, страх, ужас потерять любимого человека! Помоги, Господи!.. У Льва Николаевича жар, с утра сегодня 39, пульс стал плох, силы слабеют… Что с ним, единственный доктор, который при нем, не понимает. Выписали тульского Дрейера и из Москвы Щуровского, ждем сегодня. Телеграфировали сыновьям, но никого еще нет.
Пока еще есть надежда и я не потеряла силы, опишу всё, как было. 4 декабря с утра было 19° мороза и северный ветер, потом стало 13°. Лев Николаевич встал как обычно, занимался, пил кофе. Я хотела послать телеграмму имениннице Варваре Ивановне Масловой и взошла спросить Л. Н., не нужно ли ему что в Козловке. Он сказал: «Я сам пойду». «Нет, это невозможно, сегодня страшно холодно, надо считаться с тем, что у тебя было воспаление в легких», – уговаривала я его. «Нет, я пойду», – настаивал он. «А я все-таки пошлю с кучером телеграмму, чтоб ты не счел нужным ради телеграммы дойти, если ты устанешь», – сказала я ему и вышла. Он мне вслед еще закричал, что пойдет на Козловку, но я кучера услала.
К завтраку Льва Николаевича я пришла с ним посидеть. Подали овсянку и манную молочную кашку, а он спросил сырники от нашего завтрака и ел их вместо манной каши. Я заметила, что при питье Карлсбада, который он пьет уже недели четыре, сырники тяжело, но он не послушался. После завтрака ушел один гулять, прося выехать на шоссе. Я и думала, что он сделает свою обычную прогулку. Но он молча пошел на Козловку, оттуда своротил в Засеку – всего верст 6 – и вышел на шоссе, надел ледяную шубу сверх своего полушубка и поехал, разгоряченный и усталый, домой, при северном ветре и 15° мороза.
К вечеру он имел вид усталый. Приезжал Миролюбов, редактор «Журнала для всех», просил своей подписью участвовать в Комитете в память двухсотлетия печати. Лев Николаевич отказал, но много с ним беседовал. Ночь спал.
На другое утро, 5 декабря, часов в 12 и раньше, его стало знобить, он укутался в халат, но всё сидел за своими бумагами и ничего с утра не ел. К вечеру он слег, температура дошла уже до 38 и 8. К ночи появились сильные боли под ложечкой; я всю ночь была при нем, клала горячее на живот. К вечеру температура была 39 и 4. Но вдруг Маша прибежала вне себя, говорит: «Температура 40 и 9». Мы все посмотрели градусник, так и было. Я до сих пор не уверена, что что-нибудь было с ртутью, мы все растерялись. Сделали обтирание спиртом с водой, померили градусник, через час опять 39 и 3.
Но сегодня всю ночь он горел, метался, стонал, не спал. При нем был доктор Никитин и я. Клали на живот компресс с камфарным спиртом из воды – ничто не облегчало. К утру опять температура 39, мучительная тоска, слабые, жалкие глаза, эти милые, любимые, умные глаза, которые смотрят на меня страдальчески, а я ничем не могу помочь, хотя жизнь отдала бы свою с радостью, чтобы ему опять было хорошо и чтоб он жил!
Мучительно преследует меня мысль, что Бог не захотел продлить его жизнь за ту легенду о дьяволах, которую он написал. Что-то будет! Боже мой! Я третий день не сплю и не ем, что-то распухло, окоченело в груди моей; креплюсь, чтоб ходить за ним, – а там и мне хочется за ним и с ним… Сорок лет прожили вместе, и чем бы и как бы я ни жила, смело могу сказать, что Левочка был всегда, во всем на первом плане и самый любимый… Разве только Ванечка… но это другое чувство… Ребенок!..
Опять иду к Левочке, опять эти стоны, страданья за него… Милый, прости меня и помилуй тебя Бог!
8 декабря. Температура стала низкая, обильный пот разрешил болезнь, но осталась слабость сердца, и еще страх у всех докторов – воспаления в легких, которое может произойти от бактерий инфлюэнцы, определенной докторами.
Приехали сегодня утром милые и бескорыстные доктора, всегда веселые, бодрые, ласковые: сердечный Павел Сергеевич [Усов] и бодрый Владимир Андреевич [Щуровский]. Ночевал тульский доктор Чекан, и очень старался и умно действовал наш домашний врач Никитин.
Вчера приехали Сережа и Андрюша с женой, сегодня Илья. Еще вчера приехала Лиза Оболенская, сегодня Буланже. До пяти часов утра за Львом Николаевичем ходила я, потом Сережа. Доктора тоже сменялись: сначала Никитин, потом Чекан.
Сегодня у меня нехорошее чувство сожаления о даром тратившихся силах на уход за Львом Николаевичем. Сколько внимания, любви, сердца, времени кладешь, чтоб всякую минуту жизни следить за тем, чтоб сохранить ее. И вот, как 4-го, на мои ласковые заботы я встретила суровый протест, точно на зло, какой-то страх, что лишают его свободы, – и вот опять даром потраченные силы и еще шаг к смерти. Зачем? Если б он ее желал, а то нет, он ее не приветствует и не хочет. И нехорошо его настроение, мне грустно – но оно не духовно.
9 декабря. Сейчас шесть часов утра 12 декабря. Опять я просидела всю ночь у постели Левочки, и я вижу, что он уходит из жизни. Пульс частый, 120 ударов в минуту и больше, неровный… Ах, какой он жалкий, когда он сидит, понуря свою седую, похудевшую голову, и думаешь – все равны перед страданием, смертью. А весь мир поклоняется этой жалкой голове, которую я держу в своих руках и целую, прощаясь с тем, кто был для меня гораздо больше, чем я сама.
И вот наступит безотрадная жизнь, не к кому будет, как теперь, спешить утром, когда проснешься, наденешь халат и бежишь узнать, что и как. Хорошо ли спал, прошелся ли, в каком настроении? И всегда как будто он рад, что я вошла, и спросит обо мне, и продолжает что-то писать. Успокоишься и идешь к своим занятиям…
Сегодня сказал в первый раз с такой искренней тоской: «Вот уж искренно могу сказать, что желал бы умереть». Я говорю: «Отчего? Устал и надоело страдать?» – «Да, всё надоело!»
Не спится… Не живется… Длинные ночи без сна, с мучительной болью в сердце, со страхом перед жизнью и с неохотой оставаться жить без Левочки. Сорок лет жили вместе! Почти вся моя жизнь сознательная. Не позволяю себе ни раскаиваться, ни сожалеть о чем бы то ни было, а то с ума можно сойти!..
Когда я сейчас уходила, он мне так отчетливо и значительно сказал: «Прощай, Соня». Я поцеловала его и его руку и тоже ему сказала: «Прощай». Он думает, что можно спать, когда он умирает… Нет, он ничего не думает, он всё понимает, и ему тяжело… Дай Бог ему просветлеть душой… Сегодня он лучше, спокойнее и, видно, думает больше о смерти, чем о жизни…
13 декабря. Вечер. К жизни опять вернулся Левочка. Ему лучше: и пульс, и температура, и аппетит – всё понемногу устанавливается. Надолго ли? Буланже читал ему вслух «Записки» Кропоткина.
Сегодня в «Русских Ведомостях» следующее заявление Льва Николаевича.
«Мы получили от графа Льва Николаевича Толстого следующее письмо:
Милостивый государь, г. редактор.
По моим годам и перенесенным, оставившим следы, болезням я, очевидно, не могу быть вполне здоров и, естественно, будут повторяться ухудшения моего положения. Думаю, что подробные сведения об этих ухудшениях хотя и могут быть интересны для некоторых – и то в двух самых противоположных смыслах, – но печатание этих сведений мне неприятно. И потому я бы просил редакции газет не печатать сведений о моих болезнях.
Лев Толстой.
Ясная Поляна. 9 декабря 1902 года».
Я вполне понимаю это чувство Льва Николаевича и сама бы не стала о нем извещать, если б не скука и труд отвечать на бесчисленные запросы, письма, телеграммы желающих знать о состоянии его здоровья.
Сегодня мне нездоровится и постыдно жаль себя. Сколько силы, энергии, здоровья тратится на уход за Л. Н., который из какого-то протеста, задорного упрямства пойдет шесть верст зимой по снегу или объестся сырниками и потом страдает и мучает всех нас!..
Сегодня в Москве второй концерт Никиша, это была моя самая счастливая мечта быть на этих двух концертах – и, как всегда, я лишена этого невинного удовольствия, и мне грустно и досадно на судьбу.
Еще меня мучает и мне больно вспоминать мой последний разговор, ровно месяц тому назад, с Сергеем Ивановичем. Нужно бы разъяснить многое, и нет случая…
15 декабря. Лев Николаевич всё еще в постели. Он сидит, читает, записывает, но слаб еще очень… Читала сначала «Ткачей» Гауптмана и думала: все мы, богатые люди – и фабриканты, и помещики – живем в этой исключительной роскоши, и часто я не иду в деревню, чтобы не испытывать неловкости, даже стыда от своего исключительного, богатого положения и их бедности. И, право, удивляешься еще их кротости и незлобивости относительно нас.
Потом прочла стихотворения Хомякова. Много в них все-таки настоящего поэтического и много чувства. Как хороши «Заря», «Звезды», «Вдохновение», «К детям», «На сон грядущий»!.. «К детям» – это прямо вылилось из сердца правдиво и горячо. У кого не было детей, тот не знает этого чувства родителей, особенно матерей.