Приехала сегодня [пианистка] Ванда Ландовская и много играла. Мазурка Шопена и соната Моцарта были исполнены в совершенстве. Близко нагнувшись над клавишами, она точно заставляет кого-то рассказывать себе содержание сочинения. Изящество игры и выразительность доведены до последней степени красоты. Старинные вещи: кукушка, старички, молодые, пляска прислуги, bourrée[156] – всё интересно, и всё удивительно исполнено. Слушали, кроме нашей семьи, отец и сын Чертковы и невестка Ольга. Уехала Маруся Маклакова.
1910
26 июня. Лев Николаевич, муж мой, отдал все свои дневники с 1900 года Владимиру Григорьевичу Черткову и начал писать новую тетрадь там же, в гостях у Черткова, куда ездил гостить с 12 июня. В том дневнике, который он начал писать у Черткова и который он дал мне прочесть, между прочим сказано: «Хочу бороться с Соней добром и любовью»[157]. Бороться?! С чем бороться, когда я его так горячо и сильно люблю, когда одна моя мысль, одна забота – чтоб ему было хорошо. Но ему перед Чертковым и перед будущими поколениями, которые будут читать его дневники, нужно выставить себя несчастным и великодушно-добрым, борющимся с мнимым каким-то злом.
Жизнь моя с Льв. Ник. делается со дня на день невыносимее из-за бессердечия и жестокости по отношению ко мне. И всё это постепенно и очень последовательно сделано Чертковым. Он всячески забрал в руки несчастного старика, он разлучил нас, он убил художественную искру в Л. Н. и разжег осуждение, ненависть, отрицание, и они чувствуются в статьях Л. Н. последних лет, на которые его подбивал глупый злой гений. Да, если верить в дьявола, то в Черткове он воплотился и разбил нашу жизнь.
Все эти дни я больна. Жизнь меня утомила, измучила, я устала от трудов самых разнообразных; живу одиноко, без помощи, без любви, молю Бога о смерти; вероятно, она не далека. Как умный человек, Лев Ник. знал способ, как от меня избавиться, и с помощью своего друга Черткова убивал меня постепенно, и теперь скоро мне конец.
Заболела я внезапно. Жила одна с Варварой Михайловной в Ясной Поляне, Лев Ник., Саша и вся свита – доктор, секретарь и лакей – уехали в Мещерское к Чертковым. Для Сашиного здоровья после ее болезни, для чистоты и уничтожения пыли и заразы меня вынудили в доме всё красить и исправлять полы. Я наняла всяких рабочих и сама таскала мебель, картины, вещи с помощью доброй Варвары Михайловны. Было много и корректур, и хозяйственных дел. Всё это меня утомило ужасно, разлука с Л. Н. стала тяжела, и со мной сделался нервный припадок, настолько сильный, что Варвара Михайловна послала Льву Ник. телеграмму: «Сильный нервный припадок, пульс больше ста, лежит, плачет, бессонница»[158]. На эту телеграмму он написал в дневнике: «Получил телеграмму из Ясной. Тяжело». И не ответил ни слова и, конечно, не поехал.
К вечеру мне стало настолько дурно, что от спазм в сердце, головной боли и невыносимого какого-то отчаяния я вся тряслась, зубы стучали, рыданья и спазмы душили горло. Я думала, что умираю. В жизни моей не помню более тяжелого состояния души. Я испугалась и, как бы спасаясь от чего-то, естественно бросилась за помощью к любимому человеку и вторично ему телеграфировала уже сама: «Умоляю приехать завтра, 23-го». Утром 23-го вместо того, чтоб приехать с поездом, выходящим в 11 часов утра, и помочь мне, была прислана телеграмма: «Удобнее приехать 24-го утром, если необходимо, приедем ночным».
В слове удобнее я почувствовала стиль жесткосердого, холодного деспота Черткова. Состояние моего отчаяния, нервности и болей в сердце и голове дошло до последних пределов.
У Чертковых все разочли, что я не могу успеть и получить, и ответить телеграммой, но я тоже разочла и предвидела их хитрость, и мы послали телеграмму от имени Варвары Михайловны: «Думаю, необходимо», но не простой, а срочной.
А в то время приехал к Чертковым скрипач Эрденко с женой. Разумеется, Чертков внушил Льву Ник., что неловко уезжать, и, конечно, не высказал, но подвел так, что скрипач, конечно, важней больной жены, и задержал Л. Н. А он и рад хоть лишнее утро пробыть еще со своим обожаемым идолом.
Вечером 23-го Лев Ник. – со своим хвостом – вернулся недовольный и неласковый. Насколько я считаю Черткова нашим разлучником, настолько Лев Ник. и Чертков считают разлучницей меня. Произошло тяжелое объяснение, я высказала всё, что у меня было на душе. Сгорбленный, жалкий сидел Лев Ник. на табуретке и почти всё время молчал. И что мог бы он мне сказать? Минутами мне было ужасно жаль его. Если я не отравилась эти дни, то только потому, что я трусиха. Причин много, и надеюсь, что Господь меня приберет и без греховного самоубийства.
Во время нашего тяжелого объяснения вдруг из Льва Ник. выскочил зверь: злоба засверкала в глазах, он начал говорить что-то резкое, я ненавидела его в эту минуту и сказала ему: «А! Вот когда ты настоящий!», и он сразу притих.
На другое утро моя неугасаемая любовь взяла верх. Он пришел, и я бросилась ему на шею, просила простить меня, пожалеть, приласкать. Он меня обнял, заплакал, и мы решили, что теперь всё будет по-новому, что мы будем помнить и беречь друг друга! Надолго ли? Но я не могла уже оторваться от него; мне хотелось сблизиться, срастись с ним; я стала его просить поехать со мной в Овсянниково, чтобы побыть с ним. Мы поехали. Ему, видимо, не хотелось ехать со мной, но он сделал усилие, а дорогой всё пытался уйти от меня пешком. Тогда я опять начинала плакать, так как мое одинокое катанье в пролетке теряло уже для меня всякий смысл. Доехали вместе, я успокоилась, блеснул маленький луч радости быть вместе.
Сегодня я прочла данный мне Льв. Ник. его дневник – и опять меня обдало холодом и расстроило известие, что Лев Ник. все дневники свои от 1900 года отдал Черткову, якобы делать выписки. А у Черткова работает сын хитрого Сергеенки и, по всей вероятности, переписывает всё целиком для будущих целей и выгод. А в дневниках Льва Ник. везде с умыслом он выставляет меня, как и теперь – мучительницей, с которой надо как-то бороться и самому держаться, а себя – великодушным, великим, любящим, религиозным…
Мне надо подняться духом, понять, что перед смертью и вечностью так неважны интриги Черткова и мелкая работа Л. Н. унизить и убить меня! Да, если есть Бог, Ты видишь, Господи, мою ненавидящую ложь душу и мою не умственную, а сердечную любовь к добру и многим людям!
Вечер. Опять было объяснение, и опять мучительные страдания. Нет, так невозможно, надо покончить с собой. Я спросила: «С чем во мне Лев Ник. хочет бороться?» Он говорит: «С тем, что у нас во всем с тобой разногласие – в земельном и в религиозном вопросе». Я говорю: «Земли не мои, и я считаю их семейными, родовыми». – «Ты можешь свою землю отдать». Я спрашиваю: «А почему тебя не раздражает земельная собственность и миллионное состояние Черткова?» – «Ах! Ах, я буду молчать, оставь меня…» Сначала крик, потом злобное молчание.
Сначала на вопрос мой, где дневники с 1900 года, Лев Ник. мне быстро ответил, что у него. Но когда я их просила показать, он замялся и сознался, что они у Черткова. Тогда я спросила опять: «Так где же дневники твои, у Черткова? Ведь может быть обыск и всё пропадет? А мне они нужны как материал для моих “Записок”». – «Нет, он принял свои меры, – отвечал Л. Н., – они в каком-то банке». – «Где? В каком?» – «Зачем тебе это надо знать?» – «Как, ведь я самый тебе близкий человек, жена твоя». – «Самый близкий мне человек – Чертков, и я не знаю, где дневники. Не всё ли равно?»
Правду ли говорит Лев Николаевич? Кто его знает; всё делается скрытно, хитро, фальшиво, во всем заговор против меня. И давно он ведется и не будет этому конца до смерти несчастного, опутанного дьяволом Чертковым старика.
Я, кажется, обдумала, что мне надо делать. На днях, до отъезда Льва Ник. к Черткову, он негодовал на нашу жизнь и, когда я спросила: «Что же делать?», негодующим голосом закричал: «Уехать, бросить всё, не жить в Ясной Поляне, не видать нищих, черкеса, лакеев за столом, просителей, посетителей – всё это для меня ужасно!» Я спросила тогда: «Куда же нам, старикам, уехать?» – «Куда хочешь: в Париж, в Ялту, в Одоев… Я, разумеется, поеду с тобой».
Слушала я, слушала всю эту гневную речь, взяла 30 рублей и ушла; хотела ехать в Одоев и там поселиться. Была страшная жара, добежала до шоссе, задохнулась от волнения и усталости, легла возле ржи в канаву на травке. Слышу, едет кучер в кабриолете. Села, обессиленная, вернулась домой. У Льва Ник. на короткое время сделались перебои в сердце. Что тут делать? Куда деваться? Что решать? Это был первый надрез в наших отношениях.
Приехала домой. Опять тяжесть жизни. Муж сурово молчит, а тут корректуры, маляры, приказчик, гости, хозяйство… Всем надо ответить, всех удовлетворить. Голова болит, что-то огромное, разбухающее распирает голову, и что-то напухшее, сдавливающее – в сердце.
И вот сегодня вечером, обходя раз десять аллеи в саду, я решила без ссор, без разговоров нанять угол в чьей-нибудь избе и поселиться в ней, бросив все дела, всю жизнь, стать бедной старушкой в избе, где дети, и их любить. Надо попробовать.
Когда я стала говорить, что на перемену более простой жизни с Льв. Ник. я не только готова, но смотрю на нее как на радостную идиллию, только прошу указать, где именно он хотел бы жить, он сначала мне ответил: «На юге, в Крыму или на Кавказе…» Я говорю: «Хорошо, поедем, только скорей…» На это он мне начал говорить, что прежде всего нужна доброта.
Разумеется, он никуда не поедет, пока тут Чертков; и в Никольское, к Сереже, как обещал, не поедет. Доброта). А когда в 20 лет, может быть, в первый раз он мог показать свою доброту, которую я давно не чувствую, когда я умоляла его приехать, он с Чертковым сочинял телеграмму, что