Живу в деревне охотно, всегда радуюсь на тишину, природу и досуг. Только бы был кто-нибудь, кто относился бы ко мне поучастливее! Проходят дни, недели, месяцы – мы слова друг другу не скажем. По старой памяти я разбегусь со своими интересами, мыслями – о детях, о книге, о чем-нибудь – и вижу удивленный, суровый отпор, как будто он хочет сказать: «А ты еще надеешься и лезешь ко мне со своими глупостями?»
Возможна ли еще эта жизнь вместе душой между нами? Или всё убито? А кажется, так бы и взошла по-прежнему к нему, перебрала бы его бумаги, дневники, всё перечитала бы, обо всем пересудила бы, он бы мне помог жить; хотя бы только говорил не притворно, а вовсю, как прежде, и то бы хорошо. А теперь я, невинная, ничем его не оскорбившая в жизни, любящая его, боюсь его страшно, как преступница. Боюсь того отпора, который больнее всяких побоев и слов, молчаливого, безучастного, сурового и нелюбящего. Он не умел любить – не привык смолоду.
5 декабря. Продолжаю дневник. Была в Москве, видела много людей и много приветливости. И за то спасибо судьбе. Таня была там же, с ней всегда мне хорошо, и я дорожу ее близостью. Лева весь дергается нравственно, и как подойдешь к нему – подпадаешь под его толчки и больно бывает. Но он всегда чует, когда толкнул, и это хорошо. Как-то он выберется из своего тревожного и пессимистического состояния…
Вернулась 25-го утром. Левочка собирался в Крапивну с Машей, Верой Толстой и Верой Кузминской. Была метель и холод, но удержать их я была не в силах. Там был суд, и, благодаря влиянию Левочки, преступников-убийц приговорили к очень легким наказаниям: поселению вместо каторги. Вернулись поэтому все очень довольные[67].
Болел Миша, пять дней горел, что-то желудочное. Пришлось за ним очень ухаживать, утомилась я, не отдохнувши от Москвы. Теперь гости: больной Русанов, Буланже, Буткевич, Петя Раевский. Кроме последнего, все люди чуждые, и скучно с ними. С Левочкой менее чуждо, но у него всё зависит от настроения. Играла сегодня одна Бетховена сонату (Fantasia) и «Аделаиду» и Шуберта разбирала. Вечером читала стихи Фета, вслух, чтоб гостей занять. Но и музыка, и стихи мне доставили удовольствие.
Таня и Маша провожали Веру Кузминскую и вернулись из Тулы к обеду. Вчера была и я в Туле: продажа дров, раздел со священником Овсянникова[68], деньги в банк, покупки. Истратив энергию на практические дела, мне делается тоскливо всегда и досадно. На лучшее могла бы тратиться эта энергия.
6 декабря. Праздник, рождение Андрюши – ему 13 лет. Ходили все на гору и на коньках кататься. Ребята, девки – все нарядные и веселые. Дети очень веселились. Я каталась на коньках вяло, и не веселит больше. Таня уехала в Тулу к Зиновьевым и Давыдовым – на именины. Гости те же: Русанов, Буланже, Буткевич и Петя Раевский, уехавший с Таней.
Чувствую свое физическое потухание, грудь болит, дыханье тяжко, женское состояние тоже тревожное и болезненное. Порадовало письмо Софьи Алексеевны Философовой о старших сыновьях. У матерей одно желанье – чтоб счастливы были дети. А у них там пока, по-видимому, всё счастливо. Левочка всё так же держит себя отчужденно и холодно ко всем, но мне это чувствительней других. Мало делала дела: писала немного дневники Льва Николаевича, гостей занимала, с детьми возилась. Ванечка много времени берет.
7 декабря. Писала весь день, нездоровится. Был Давыдов со следователем, проездом в Крапивну. Читала сказку Лескова «Один час божий»[69]. Талантливо, но ненатурально. Не люблю ни в чем фальши. Левочка весел и как будто здоров.
8 декабря. Всё переписываю дневник Левочки. Отчего я его никогда прежде не переписывала и не читала? Он давно у меня в комоде. Я думаю, что тот ужас, который я испытала, читая дневники Левочки, когда была невестой, та резкая боль ревности, растерянности какой-то перед ужасом мужского разврата – никогда не зажила. Спаси Бог все молодые души от таких ран – они никогда не закроются.
Учила музыке Андрюшу и Мишу. Андрюша был так зло упрям, что терпенья не хватало. Но я решила быть сдержанной и не рассердилась, но вдруг разрыдалась. Он тоже заплакал, начал слабо обещать хорошо учиться и сейчас же справился. Мне было стыдно, но, может быть, к лучшему.
Читала глупую повесть в «Revue», и вечером Таня читала по указанию Левочки скучную повесть шведскую, в переводе. Хочется читать что-нибудь серьезное, мыслителя какого-нибудь, да не приберу что. Настроена я хорошо теперь, кротко, и думать всё хочется о хорошем. Но сны у меня грешные и спокойствия мало, особенно временами.
9 декабря. Опять с тяжелым чувством кончаю день. Всё – тревожно. Переписывала молодой дневник Левочки. Сегодня гуляла и думала – день удивительно красивый. Морозно, 14°, ясно; на деревьях, кустах, на всякой травке тяжело повис снег. Шла я мимо гумна, по дороге в посадку, налево солнце было уже низко, направо всходил месяц. Белые макушки дерев были освещены, и всё покрылось светло-розовым оттенком, а небо было сине, и дальше на полянке пушистый, белый, белый снег. Вот где чистота. Как она красива везде, во всем. Эта белизна и чистота в природе, в душе, в нравах, в совести, в жизни материальной – везде она прекрасна. И как я ее старалась блюсти и зачем? Не лучше ли бы были воспоминанья любви – хотя и преступной – теперешней пустоты и белизны совести?
Играла на фортепьяно сначала с Таней симфонию Моцарта, потом с Левочкой. Сначала с ним не пошло, и он брюзгливо и недовольный на меня напал; хотя это было коротко и почти незаметно, но у меня так наболел в душе этот его тон со мной, что всё удовольствие игры в четыре руки пропало и стало грустно, грустно – ужасно. Прервал нашу игру приход Бирюкова. Девочки взволновались – Таня за Машу, Маша за себя. Все стали ненатуральны, говорили много и тоже натянуто, вообще неприятно. Надеюсь, что он скоро уедет и Маша успокоится. Раз затеянная глупая история не скоро уляжется[70].
Читала роман в «Revue»; девушка в гостях у человека, которого она любит, и как ей радостно быть окруженной той обстановкой, теми вещами, среди которых он живет. Как это верно! Но если эти вещи – сапожные инструменты, сапоги, судно, грязь… Тогда как быть? Нет, никогда к этому не привыкну.
10 декабря. Тяжелое время пришлось переживать на старости лет. Левочка завел себе круг самых странных знакомых, которые называют себя его последователями. И вот утром сегодня приехал один из таких, Буткевич, бывший в Сибири за революционные идеи, в черных очках, сам черный и таинственный; привез с собой еврейку-любовницу, которую назвал своей женой только потому, что с ней живет. Так как тут Бирюков, то и Маша пошла вертеться там же, внизу, и любезничала с этой еврейкой. Меня взорвало, что порядочная девушка, моя дочь, водится со всякой дрянью и что отец этому как будто сочувствует, я рассердилась, раскричалась, ему зло сказала: «Ты привык всю жизнь водиться с подобной дрянью, но я не привыкла и не хочу, чтоб дочери мои водились с ними». Он, конечно, ахал, рассердился молча и ушел.
Присутствие Бирюкова тоже тяжело, жду не дождусь, чтоб он уехал. Вечером Маша осталась с ним в зале последняя, и мне показалось, что он целует ей руку. Я ей это сказала; она рассердилась и отрицала. Верно, она права, но кто разберет их в этой фальшивой, лживой и скрытной среде. Измучили они меня, и иногда мне хочется избавиться от Маши, и я думаю: «Что я ее держу, пусть идет за Бирюкова, тогда я займу свое место при Левочке, буду ему переписывать, приводить в порядок его дела и переписку и тихонько, понемногу отведу от него весь этот ненавистный мир темных».
Лева что-то не едет, здоров ли он. С Андрюшей и Мишей мечтали играть на святках пьесу, переделанную из японской сказки. Вязала Мише одеяло, переписывала, учила детей два часа Закону Божьему и теперь буду читать.
11 декабря. С утра всё писала дневник Левочки, и это вызывает всегда целый ряд мыслей. Думала, между прочим, что не любишь того человека, который лучше других тебя знает, со всеми слабостями, и которому уж нельзя показаться одной стороной. Вот отчего так часто супруги к старости именно расходятся, то есть тогда, когда всё разоблачится и разъяснится и ясность эта не в пользу того или другого.
Учила музыке хорошо и терпеливо. Бирюков еще остался на день. Маша приходила объясняться о вчерашнем, и я ей сказала, что жалею, если напрасно ее оскорбила. Между прочим, она сегодня говорит легкомысленно и смеясь: «Отдайте меня за него замуж, и делу конец. Вы ведь считаете его хорошим человеком». Будто этого довольно. Я замечала, что матери испытывают почти влюбленное чувство к женихам дочерей, и тогда симпатия будущих супругов обеспечена. А я к Бирюкову испытываю отвращение, и это чувство очень скоро испытала бы и Маша. Но она этого не видит – или она не моя дочь.
Приехал Лева, мне стало как-то празднично весело, но он невеселый и, как отец, эгоистично занят собой больше всего. Ванечка так трогательно ему обрадовался и так любовно смотрел на него, а он сурово отнесся к нему. Вот так забивают в детях и людях любовность и ласковость. Так и сам Лева плакал, когда его маленького и нежного отдали от англичанки вниз к гувернеру, и он говорил, что он испортится внизу, и я хотела его взять обратно. Но отец сурово отнесся к Леве, оставил его у учителя – и бог знает, не имело ли это дурное влияние на Леву в смысле меньшей нежности, радостности и крепости нервов.
Вечером сидели все вместе, у Тани болит спина, и она странна и невесела. Вот кому нужна новая жизнь, нужно замужество. Всякий день молюсь об этом. Думала нынче, что грех мне роптать на судьбу; если отнята одна сторона счастья, то так много других, и говорю совсем искренно: «Благодарю тебя, Боже».