Я ему на это сказала, что если ему больно, мне не жаль его; что если он хочет жечь дневники, пусть жжет, я не дорожу своими трудами; а если считаться, кто кому больно делает, то он своей последней повестью перед лицом всего мира так больно мне сделал, что счесться нам трудно. Его орудия сильнее и вернее. Ему бы хотелось перед лицом всего мира остаться на том пьедестале, который он себе воздвиг страшными усилиями, а дневники его прежние ввергают его в ту грязь, в которой он жил, и ему досадно.
Не знаю, как и почему связали «Крейцерову сонату» с нашей замужней жизнью, но это факт, и всякий, начиная с государя и кончая братом Льва Николаевича и его приятелем лучшим – Дьяковым, все пожалели меня. Да что искать в других – я сама в сердце своем почувствовала, что эта повесть направлена в меня, что она сразу нанесла мне рану, унизила меня в глазах всего мира и разрушила последнюю любовь между нами. И всё это не быв виноватой перед мужем ни в одном движении, ни в одном взгляде на кого бы то ни было во всю мою замужнюю жизнь! Была ли в сердце моем возможность любить другого, была ли борьба – это вопрос другой – это дело только мое, это моя святая святых, и до нее коснуться не имеет права никто в мире, если я осталась чиста.
Не знаю, почему именно сегодня в первый раз я высказала Льву Николаевичу свои чувства относительно «Крейцеровой сонаты». Она так давно написана. Но рано или поздно он должен был их знать, а сказала я по поводу упреков, будто я ему больно делаю. Вот я ему и показала свою боль.
Рожденье Маши. Как было тяжелое, так и нынче, через 20 лет, тяжелое.
13 февраля. Вчерашний разговор, перевернувший мне душу, заключился спокойным договором доживать вместе жизнь как можно дружнее и спокойнее.
Дети всё еще нездоровы: у Андрюши весь день жар, Таня и Маша слабы и головы болят, у Миши невралгия. Сидела весь день с детьми и Анненковой и работала. Скроила Андрюше халат, чинила чулки, сшила наволоку. Вечером Левочка читал нам «Дон Карлоса» и кончил. Получили письма: я – от Левы, Левочка – от графини Александры Андреевны Толстой, оба хорошие. Таня что-то странна и истерична. Моя обыденная жизнь, заботы, дети, болезни опять как бы парализовали всю мою духовную сторону, и я мучительно сплю душой.
15 февраля. Левочка почти запретил мне переписывать свои дневники – и мне досадно: я так много уже переписала и так мало осталось той тетради, из которой я переписывала теперь. Тихонько от него продолжаю писать – и кончу непременно; слишком я давно и твердо решила, что это нужно.
Дети все здоровы. От Левы телеграмма, что завтра он не едет в Гриневку, есть дело в Москве. От Миши Стаховича письмо о дуэли [гвардейских офицеров] Ломоносова и Вадбольского, и его рассуждения по поводу этому совершенно верны, что это убийство, как и всякое другое. Еще он меня вызывает в Петербург для переговоров с государем о цензурном отношении к Левочке и возлагает на мой приезд и мой разговор с государем огромные надежды. Если б я могла быть спокойна о доме и детях, если б я любила «Крейцерову сонату», если б я верила в будущую художественную работу Левочки – я бы поехала. А теперь – где взять энергию, где взять тот подъем духа, которым можно умно, с властью и убеждением повлиять на довольно устойчивого в своих убеждениях государя? Не чувствую я больше этой личной власти над людьми, которую еще недавно так сильно чувствовала.
Ездили на Козловку за письмами: Левочка верхом, Таня, Маша, Иван Александрович и я в санях. Чудная лунная ночь, снег блестит гладкий, ровный, дорога чудесная, мороз и тишина. У нас 12° мороза, в поле всегда больше. Ехала домой и с ужасом думала о городской жизни. Как опять жить без этой красоты природы, без простора и досуга, которыми так балуешься в деревне?
16 февраля. Однако письмо Стаховича меня смутило, так как всё видела во сне царя и императрицу и всё думаю о поездке в Петербург. Тщеславие играет самую главную роль, и я не попадусь на это и не поеду. Левочка хотел ехать с Машей в Пирогово и остался. Я знаю, почему он остался, я чувствую это по всему его тону со мной.
Весь день усиленно кроила и шила на машине белье. Читаю всё «Physiologie de l’amour moderne», и меня заинтересовал этот анализ чувственной любви. Учила детей музыке; двигаемся тихими шагами, но двигаемся;
Андрюша играет сонату Бетховена, Миша – Гайдна. У Миши несравненно больше способности. Маша, Андрюша и Алексей Митрофанович учили девок и наших горничных вечером, в том доме; Маша бледна, жалка, худа, но есть в ней что-то трогательное. Таня расстроена, неспокойна и чего-то ждет.
17 февраля. От Левы письмо: он заболел, у него в Москве сделалось, видно, то же, что было у детей здесь, в Ясной. А может быть, и другое что. Во всяком случае, не могу уже быть спокойна, хоть пишет он сам, и по тону правдиво и не опасно. Илья тоже в Москве, продавал клевер.
Написала письма Леве, Тане-сестре и Стаховичу. Все плохие письма. Приехал Николай Николаевич Ге, с женой, привез свою новую картину: Иуда Предатель смотрит на удаляющуюся группу. Лунный свет хорош, мысль и сюжет хороши, но исполнение бедно и не удовлетворяет совсем, точно одно полотно, а не картина. При сильном освещении лучше.
Весь день провела с Анной Петровной Ге и утомилась без своих обычных занятий. Левочка ездил верхом в Тулу, вернулся очень скоро, не застав дома Давыдовых и пригласив через человека посмотреть картину. Он бодр, но на него нашла тревога. То в Пирогово, то в Тулу; то суп мясной перестал опять есть, то кофе надо пить овсяный – видно, наскучило быть здоровым. А мне эта суетливость страшна и неприятна. Всё говорит, что не пишется.
У Маши был опять вечерний класс, и она учила одна и утомилась.
18 февраля. От Левы известия плохие. Телеграмма – доктор сказал, что у него обычное его лихорадочное нездоровье, как было два года назад; письмо – что лучше, а по словам приехавшего из Москвы Ильи – у Левы то же нездоровье, которое было у всех в Ясной. Дай бог, чтоб не затянулось. Таня едет к нему завтра, а я еду в Тулу по делу раздела с овсянниковским попом. Страшно неприятно и надоело.
Читали вслух с Ге и Буткевичем рассказ «Часы» какого-то малоизвестного писателя. С Ильей неприятные хозяйственные и имущественные разговоры. Маша вянет и беспокоит меня, и очень ее жаль. Дни проходят бесцветно и беспокойно. Учила сегодня Закон Божий, идет плохо, вышивала полосы одеяла и сидела с Анной Петровной.
Ветер страшный, жутко слушать.
19 февраля. Была в Туле; кроме лавок, нотариуса, попа, улицы и губернского правления – никого и ничего не видала. Шли с попом разговоры о разделе, но ничем не кончили. Иван Александрович ездил со мной. Таня уехала в Москву ходить за больным Левой, я рада за него и что-то мало беспокоюсь, мне кажется, что ему сегодня будет лучше. Я так его люблю, что о плохом не могу думать.
Вышивала, ела, тупо разговаривала, вообще глупа. Был Раевский, смотрел картину Те. На улице, на минутку, видела Давыдова, и было очень приятно его видеть; он один из тех, которые мне особенно симпатичны; да он и действительно особенный, из немногих.
20 февраля. Сейчас проводили стариков Те на Козловку. Получила два письма: от Тани и от Левы карандашом, ему лучше, утром 37, вечером 38 и 6°. Была и телеграмма. Меня встревожило то, что с Мишей во время ученья делается иногда вроде истерики: и смех, и слезы, но скоро проходит. И правда, но слишком ли их много учим? Андрюша тоже вял.
Ездили на Козловку: Левочка, Маша и я; тепло и ветер. Вечером между нами четырьмя – Левочкой, двумя Те и мной – были больные разговоры о наших супружеских отношениях и о болях, которые испытывают мужья, когда их не понимают жены. Левочка говорил: «Тут, как ребенок, со страданиями рождается в тебе новая мысль, целая душевная перемена, а тебе же в упрек ставят твою боль и знать не хотят ее». А я говорила, что пока рождаются все эти вымышленные ими самими духовные дети, у нас рождаются с реальной болью живые дети, которых надо и кормить, и воспитывать, и имущества охранять, когда же еще и как ломать свою сложную жизнь для тех душевных перемен мужей, за которыми поспеть невозможно и о которых можно только жалеть?
Впрочем, мы многое говорили, чтоб упрекать друг друга, а в душе всякий желал одного, по крайней мере я этого теперь всегда желаю – чтоб не бить по старым больным местам и жить как можно дружнее. А что люди, не только любимые мужья, говорят и делают хорошо и с добром, то всегда встретит сочувствие, и не может быть иначе, хотя медленно, со временем – если это действительно добро.
23 февраля. У нас Горбунов, и приехала Анненкова. Больна Саша, жар и кашель; я особенно старательно ухаживаю за ней, и мне за нее страшно. Анненкова говорила, что видела в Москве Леву и Таню; Лева выздоровел, но боится еще выехать. Получили письмо от Полонского и стихотворение «Вечерний звон». Левочка шил вечером сапоги и жаловался, что его знобит. На дворе просто буря, такой страшный ветер. Весь день ухаживала за Сашей, возилась с Ванечкой, дала два часа урока музыки Андрюше и Мише и вышивала одеяло.
Грешные мысли меня мучают. И странно, точно они не касаются меня, моей жизни и даже души, а что-то постороннее, рядом со мной, не могущее – как и во всю мою жизнь – ни коснуться меня, ни испортить меня.
Очень порадовал меня сегодня Миша, играл хорошо; стали разбирать «Серенаду» из «Дон-Жуана» в четыре руки, и он вдруг просиял от звуков этой мелодии.
Но у них с Андрюшей завелись секреты, и меня это страшно беспокоит. Не развратил бы их Borei, кто его знает! Чистота, святая чистота, всегда была мне дороже всего в мире.
25 февраля. Все уехали на Козловку провожать Анненкову, то есть Левочка, Маша, Петя Раевский и Горбунов. Маша повеселела с Петей: ее радует, что он к ней неравнодушен, и молодая жизнь заиграла, чему я очень рада.
Вчера было письмо от Левы, довольно мрачное, о его нездоровье, и от Тани – более утешительное. Они боятся еще ехать. Вчера ночью, часа в четыре, меня разбудил лающий кашель Ванечки. Мы с Машей вскочили, дали ему горячей сельтерской воды выпить и вскипятили воду со скипидаром, налили в полоскательницу, накрылись с ним простынкой и дали ему дышать этими парами. Удушье скоро прекратилось, но сделался жар, 40°, и кашель. Я думала, пойдет надолго, но ровно через сутки, то есть уже к сегодняшнему дню, всё прошло и он уже пел в зале «Гусельки». Саше тоже гораздо лучше, и она встала.