Всё стараюсь развлечься, а то вдруг наплыв опять желания самоубийства, прекратить всю эту двойственную жизнь и всю ответственность решений… И вот сегодня четыре часа бегала с маленькой Сашей за грибами, а третьего дня ездила с Верой Кузминской, Андрюшей и Мишей в концерт Фигнеров. Было много знакомых, пели хорошо, и мне было весело.
От Левы было письмо из Астрахани, он поплывет по Каспийскому морю, но не попадет на Кавказ, в Пятигорск, как хотел, потому что на Военно-Грузинской дороге провал каменный и проезда до 10 сентября не будет. Я часто о нем беспокоюсь и грущу.
Пропасть яблок, страшно много, и большое количество грибов: белых, осиновых, березовых. Сегодня принесли опенки.
14 августа. Была в Туле; Андрюша и Миша примеряли платья у портного, я получала деньги для уплаты долгов Никольского (2000 рублей), Маша Кузминская встречала жениха и привезла его. Больна моя Маша, вся горит; лежит бледная и жалкая.
Получила телеграмму от Левы – запрос, когда свадьба Маши. Писала деловые письма и графине Александре Андреевне. Сбегала на полчаса за рыжиками с Сашей и Ванечкой; но очень мокро от шедшего дождя. Вечер сидела с Машей, а потом говорили о браке, любви, женщинах.
Таня, сестра, говорит: «Непременно ступай в Москву и сиди там; поверь, и муж, и барышни скорехонько соскучатся и приедут».
15 августа. Чудесная погода; соблазнилась с детьми идти за грибами и проходила четыре часа. Как было хорошо! Какой чудесный запах земли, как красивы рыжички мокрые во мху, мохнатые волвянки, крепенькие подберезнички; как успокоительна лесная тишина, как свежа росистая трава, и ясное небо, и дети с веселыми лицами и полными корзинами грибов! Вот это я называю настоящим наслаждением.
Получила письмо от Левы из Владикавказа и телеграмму из Кисловодска. Слава богу, хоть жив и цел. Маше лучше.
Вечером сидела у Кузминских с Таней, Машей и Валечкой Эрдели. Говорили о супружеских отношениях, я им рассказывала, как замуж выходила, и передо мной восстала вся моя прошедшая безотрадная довольно жизнь. Безотрадность эта особенно обнажилась теперь. Если в молодости жили любовной жизнью, то в зрелые годы надо жить дружеской жизнью. А что у нас? Вспышки страсти и продолжительный холод; опять страстность – и опять холод. Иногда является потребность этой тихой, нежной, обоюдной ласковости и дружбы, думаешь, что это всегда не поздно, и всегда так хорошо, и делаешь попытки сближения, простых отношений, участия, обоюдных интересов. И ничего, ничего, кроме сурово, брюзгливо смотрящих глаз, и безучастие, и холод, холод ужасающий. А отговорка, почему вдруг стали мы так далеки, одна: «Я живу христианской жизнью, а ты ее не признаешь; ты портишь детей».
Какая же христианская, когда нет любви ни крошечки ни к детям, ни ко мне, ни к кому решительно, кроме себя. А я – язычница, но я так люблю детей и, к несчастью, еще так люблю и его, холодного христианина, что теперь сердце разрывается от предстоящего вопроса: ехать, не ехать в Москву? Как сделать, чтоб всем было хорошо; потому что, видит Бог, мне тогда только хорошо, когда я могу видеть и устроить счастье вокруг себя.
20 августа. Приезжали два француза – ученый-психолог Рише с родственником; привез их профессор Грот. За Левочкой Маша ездила вчера в Пирогово, а сегодня она слегла, опять жар в 39 и 6. Вчера утром мы ездили на пикник в лес со всеми соседями; дождь несколько раз прерывал веселье детей и молодежи, и рано все разъехались.
Левочка тих и дружелюбен и очень любовен. Очень интересно было слушать сегодня разговоры Левочки, Рише и Грота. Вечером я заговорила об отдаче детей в гимназию и переезде в Москву; Левочка сказал: «Ведь это дело решенное, что ж говорить?» Ничего не решенное, а всё мучительные пока вопросы…
19 сентября. Как всегда бывает, когда жизнь полна событий, нет времени писать дневник, а тут-то бы он и был интересен. Пересчитаю все события.
До 25 августа готовились весело к свадьбе Маши Кузминской. Закупали, делали фонари, украшения на лошадей, флаги и т. д. 25-го утром я благословила Ванечку Эрдели с братом Сашей и повезла его в карете в церковь. Мы оба были растроганы. Мне жаль было этого юного, чистого, нежного мальчика, что он так рано берет на себя обязанности и что он так одинок.
Машу благословили без меня. Говорят, что она очень плакала и отец ее тоже. Потом был обряд, у меня всё время были слезы в горле; и свое прошедшее переживала, и ее будущее, и возможность расстаться с Таней и даже с Машей, которая всегда мне жалка и перед которой всегда чувствую себя виновной в недостаточной любви.
Потом мы обедали на месте крокета. Был ясный, чудесный теплый день; все были веселы, всем было легко и радостно: и своим, и родным, и соседям. Вечером играли в игры, танцевали, пели. Фигнер пел удивительно хорошо в этот вечер. Весь день я следила за Таней, за ее бывшими женихами, то есть людьми, делавшими ей предложение, и за Стаховичем, за которого охотно отдала бы ее замуж. Он оценил бы и любил бы ее наверное.
Разошлись поздно, а я сидела до рассвета с гостями, которые боялись ехать темнотой. Сидели и невестка моя Соня, и Таня, и Стахович, который говорил с Соней жестокие вещи о детях маленьких и тяжести их иметь. Левочка был болен два дня до свадьбы, но в этот день ему уже было лучше. Все мои девять детей опять собрались, и я была очень счастлива и старательно отстраняла от себя всякие заботы и все вопросы.
Ночь молодые провели каждый на старом месте: Маша – с сестрой, Ванечка Эрдели – с Левой. На другое утро всё было по-старому, а к 6 часам вечера мы проводили молодых в Ясенки и очень плакали. Было холодно, дул ветер, на душе мрачно, и жизнь опять пошла по-старому, но приготовила еще новые волнения. До 29-го числа я не поднимала вопроса о переезде в Москву, но время шло, терять его некогда, и вот я вечером 29-го попросила у Левочки позволения пройтись с ним и спросила его решение насчет переезда в Москву и отдачи детей в гимназию.
Я ему говорила, что знаю, до какой степени это тяжело ему, и спрашиваю только, сколько времени из своей жизни он может пожертвовать мне и пожить со мной в Москве. Он говорит: «Я совсем не приеду в Москву». Тогда я сказала: «Ну, и прекрасно, тем и разрешается вопрос, и я в Москву тоже не поеду, и детей не повезу, и буду опять искать учителей». – «Нет, я этого не хочу; ты непременно поезжай и отдай детей, потому что ты считаешь, что так надо и так лучше». – «Да, но ведь это развод, ведь ты ни меня, ни пятерых детей не увидишь всю зиму». – «Детей я и тут мало вижу, а ты будешь ко мне приезжать». – «Я? Ни за что!»
Мне пришло в голову сожаление, что я любила и принадлежала ему одному всю жизнь, что и теперь, когда меня отбрасывают как уже изношенную вещь, я всё еще привязана к нему и не могу его оставить. Мои слезы его смутили. Если в нем есть хоть тень психологического понимания, которое так сильно в книгах, то он должен был понять ту боль и ту силу отчаяния, которые были тогда во мне. «Мне жаль тебя, – сказал он, – я вижу, как ты страдаешь, и не знаю, как тебе помочь». – «А я знаю; я считаю безнравственным разорвать семью пополам, без всякой причины, я жертвую детьми, Левой и Андрюшей, их образованием и судьбой, и я остаюсь с тобой и дочерьми в деревне». – «Вот ты говоришь о жертве детей, ты будешь этим упрекать». – «Так что же делать, скажи, что делать?» Он помолчал. «Я не могу теперь, дай я подумаю до завтра».
Мы расстались на Грумонтском поле; он пошел к больному в Грумонт, я – домой. Какой непоправимый, глубокий надрез был сделан в моем сердце этим новым циничным, бессердечным выбрасыванием меня из своей жизни! Стало смеркаться. Я шла дорогой и рыдала всё время. Это были новые похороны моего счастья. Ехали мужики и бабы и с удивлением посмотрели на меня. Лесом идти было жутко.
Дома было светло, пили чай, дети бросились ко мне. На другой день Левочка спокойным голосом сказал мне: «Поезжай в Москву, вези детей, разумеется, я сделаю всё, что ты хочешь». Хочешь?! Мне было дико это слово. Давно я ничего для себя не хочу, только их же счастья, радости, здоровья.
Вечером я уложила вещи детей, свои, собрала бумаги, и 1 сентября, в воскресенье вечером привезла мальчиков в Москву. Сомнение и страх, хорошо ли я сделала, останутся навсегда. Но я думала сделать должное. Перед самым отъездом я услыхала от Левы страшную историю о падении Миши Кузминского с кормилицей Митечки и о том, что всё это подробно известно моим мальчикам. Удар на удар. Отвращение, горе за сестру, боль за невинность моих мальчиков – всё это переполнило мое сердце.
Так и уехала, так и жила в Москве с этой болью. Но материальные заботы, поддержка нравственная мальчикам на новом поприще – всё это меня немного успокоило.
Потом приехал Лева и рассказал мне об отчаянии сестры Тани и о том, как тяжело она вынесла это известие. Мне уже так давно было горько, что я тупее отнеслась к этому; я прежде это чувствовала, и Таня огорчилась, что я холодно и не довольно сочувственно отнеслась к ней. Но это несправедливо. Уставшее отношение к делу не менее сочувственно, чем энергическое, горячее, которое может быть только непосредственно после того, как оно постигнет людей, и не может длиться две недели.
В Москву приехал и Лева. Он будет держать свой запоздалый экзамен с 1-го на 2-й курс. Лева слишком уж хорош. Он и деликатен, и чист, и талантлив, и добр с детьми. Сейчас же он принял участие в их уроках, в их жизни; повторял с Андрюшей уроки, внушал им нравственные вопросы по поводу истории Миши Кузминского и ободрял их.
В Москве я прожила с ними две недели, кое-что покрасила, оклеила, перестроила в доме, обила мебель, наладила жизнь детей и уехала. Остались там три сына, т. Borei, Алексей Митрофаныч и теперь Фомич.
Домой я приехала 15-го утром. Левочка упрекнул меня, что я свезла детей в омут. Опять обострился разговор, но скоро обошелся. Ссор пока быть не могло. Тане я высказала свое негодование на Мишу и упомянула о возможности нашей разлуки на будущее лето. Лева меня так убеждал, что это необходимо для детей, но мне это было страшно тяжело; так