Дневники 1862–1910 — страница 46 из 136

14 июня. С утра усердно учила Сашу; поправляла ей сочинение «О домашних животных» и перевод с английского и спрашивала урок географии «О Китае». Она учится хорошо, внимательно, и мне с ней не трудно. Я люблю преподавание, и это дело мне привычно.

Ходили купаться с Таней, Сашей и Марьей Васильевной. Потом обед, корректуры, и корректуры до самой ночи. Вечером с Сашей, мисс Вельш, m-lle Aubert и Марьей Васильевной опять бегали на Воронку купаться. Таня, Коля, Маша, Миша уехали в Пирогово верхами и в кабриолете, Маклаков и Туркин уехали в Москву. Вечером пили чай Лев Николаевич, Сережа и я.

Чувствую себя постоянно одинокой. С Львом Николаевичем общения мало. Он всё утро сидит у себя и пишет до обеда, до двух часов. После обеда уезжает на велосипеде или верхом. Потом спит; потом ходил на Козловку, провожал киевского юношу, который, кажется, хотел у нас пожить, но Лев Николаевич ему дал сильно почувствовать, что этого нельзя. Вернулся он уже после нашего ужина и ужинал один. Лег он рано, а я сижу поздно.

Живу природой и усиленным трудом; помимо этого, очень скучно и одиноко; но я стараюсь быть бодра перед другими и чувствую виноватость перед совестью и судьбой, давшей мне, относительно, все-таки так много.

15 июня. Всю ночь напролет не спала, к утру заснула, разбудили рыдания. Видела во сне, что Ванечкины игрушки разбирала с няней и плакала. Сильное горе или сильную любовь, как ни старайся, ничем не заглушишь. Бывают дни, когда жизнь не натянешь. Это как ткань, которую на что-нибудь натягиваешь: иногда жизни так много, что ее избыток, иногда точь-в-точь – сколько нужно для счастья, а иногда не хватает, не натянешь – ткань, натягиваясь, вдруг и лопнет.

Пошла, вставши, проведать Льва Николаевича. Он делает пасьянс и говорит, что ему отлично работается. Потом он посмотрел на меня с улыбочкой и говорит: «Вот ты сказала, что я сгорбился, я и стараюсь держаться прямо», – и сам вытягивается, выпрямляется.

Ночью был дождь, теперь ясно и свежий ветер. После кофе читала корректуры – скоро кончу всё. Приехали Буланже и сестра Лиза с дочерью. Я им всем рада. Несмотря на холодный северный ветер, мы два раза купались. Вечером разговоры с Буланже о Льве Николаевиче как о великом реформаторе. Мы с сестрой не соглашались с отрицанием церкви и с мыслью (в новой статье об искусстве) о том, что значение произведения искусства зависит от степени его заразительности. Вопрос заразительности кого! уже уничтожает всё. Мужика заражает гармоника и песнь, меня – соната Бетховена или «Песнь без слов» Мендельсона, Страхова – «Руслан и Людмила», т-те Хельбиг – Вагнер, башкирца – его дудка.

Холодно, ветер, облачно.

16 июня. Встала поздно, Льва Николаевича не видала до обеда. Усиленно работала над корректурами. К обеду все вернулись из Пирогова усталые. Приехала сестра Лиза, разговоры о религии. Жалею, что высказала свое мнение. Надо блюсти свято свое внутреннее отношение, самое непосредственное, к Богу: надо брать от церкви, что внесено в нее святыми отцами и самим Богом, и главное – нужны не формы, не правила нравственные или религиозные – это второстепенно, – а строгое воспитание внутреннего чувства, которое бы руководило нашими поступками, чтоб мы без компромиссов ясно и честно знали наверное, что хорошо и что дурно.

Бегала купаться на Воронку с Марьей Васильевной, моей единственной собеседницей нынешнего лета; это почти что одиночество: она вульгарна, шумна и была бы несносна, если б не ее внутренняя доброта. Вечером опять корректуры – и вот и дню конец.

Холод, пасмурно и ветер.

17 июня. Вижу сон: будто я лежу в незнакомой комнате, на незнакомой постели. Входит Сергей Иванович, меня не видит и идет прямо к столу; на столе пачка бумажек, точно оторванных от записок, счетов – небольшие клочки. Он надевает очки и поспешно пишет на этих бумажках. Я боюсь, что он меня увидит, и лежу смирно. Но исписав все клочки бумаги, он их складывает, снимает и убирает очки и уходит. Я вскакиваю с постели, беру эти бумажки и читаю. В них подробное описание состояния его души – борьба, желания, – я всё это быстро просматриваю; и вдруг кто-то застучал и я проснулась. Так я и не прочла всего. Очень было досадно проснуться, хотелось заснуть и прочесть – но, конечно, не удалось.

Опять чтение корректур, купанье в холодной воде и на холодном воздухе, одинокое возвращение домой по той дороге, на которой пережилось столько в 35 лет моей замужней жизни. После чая ходили на Козловку все: Таня, Саша, Веточка, А.А.Берс, Туркин, мисс Вельш и мисс Обер. Шли хорошо, с Туркиным говорили о философии, и он мне рассказывал о новой английской философии и ее направлении. Думала о прошлогодних прогулках на Козловку же. Какая разница! Как тогда было бодро, весело, счастливо.

Разница и в том, что вместо прошлогодней изящной, прекрасной музыки, доставляемой Сергеем Ивановичем, в настоящую минуту Лев Николаевич фальшиво и громко стучит на фортепьяно аккорды, подбирая их, чтобы аккомпанировать Мише, который на балалайке играет довольно ловко – но нелюбимые мною русские песни. И невольно просится сравнение – и неужели оно может быть в пользу последнего? Одному я рада: Миша дома и хоть этим путем у него столь редкое общение с отцом. Опять буду читать корректуру, и вот еще день из жизни вон.

С Сашей всё не ладится. Она груба, дика, упряма и измучила меня, оскорбляя всякую минуту все мои лучшие человеческие чувства. Лев Николаевич ходил к умирающему мужику, Константину, два раза сегодня. Когда мы гуляли – он успешно писал и потом ездил на велосипеде. Он весел и бодр.

18 июня. Рождение Саши, ей 13 лет. Какое тяжелое воспоминание о ее рождении! Помню, сидели мы все вечером за чаем, еще Кузминские жили у нас, и была т-те Seuron гувернанткой и сын ее Alcide (умер, бедняга, холерой); и разговорились мы о лошадях. Я сказала Льву Николаевичу, что он всё делает всегда в убыток: завел чудесных заводских лошадей в Самаре и всех переморил – ни породы, ни денег, а стоило тысячи. Это была правда, но не в том дело. Он всегда на меня нападал, на беременную, вероятно, мой вид был ему неприятен, и всё время последнее раздражался на меня. И на этот раз, слово за слово, он страшно рассердился, собрал в холстинный мешок кое-какие вещи, сказал, что уходит из дому навсегда, может быть, уедет в Америку, и, несмотря на мои просьбы, ушел.

А у меня начались родовые схватки. Я мучаюсь – его нет. Сижу в саду одна, на лавочке, схватки всё хуже и хуже – его всё нет. Пришел Лева, мой сын, и Alcide, просят меня пойти лечь. На меня нашло какое-то оцепенение от горя; пришли акушерка, сестра, девочки плачут, повели меня под руки наверх, в спальню. Схватки чаще и сильней.

Наконец в пятом часу утра возвращается. Иду к нему вниз, он злой, мрачный. Я ему говорю: «Левочка, у меня схватки, мне сейчас родить. За что ты так сердишься? Если я виновата, прости меня, может быть, я не переживу этих родов…» Он молчит. И вдруг мне блеснула мысль, не ревность ли опять какая, не подозрения ли? И я ему сказала: «Всё равно, умру я или останусь жива, я тебе должна сказать, что умру чиста и душой и телом перед тобою; я никого, кроме тебя, не любила…» Он поглядел, вдруг повернув голову, пристально на меня, но ни одного доброго слова мне не сказал. Я ушла, и через час родилась Саша.

Я отдала ее кормилице. Я не могла тогда кормить ребенка, когда Лев Николаевич вдруг сдал мне все дела, когда я сразу должна была нести и труд материнский, и труд мужской. Какое было тяжелое время! И это был поворот к христианству. За это христианство мученичество приняла, конечно, я, а не он.

Встала сегодня поздно, пошла купаться с Таней я Марьей Васильевной. Холод ужасный. Сейчас 5° только. Днем ленилась, прочла мало корректур, обдумывала и записывала материалы к повести. Вечером ездила в катках в Овсянниково, к Маше. С ней было приятно. На Козловке народ с песнями перетаскивал вагон для временного жилья – через рельсы. Были с нами Берсы, отец и дочь, и Туркин, и Саша, и две гувернантки, Марья Васильевна, и Таня с Мишей верхом. Еще позднее проявляла фотографии Саши и Веточки, которых сняла сегодня днем.

Лев Николаевич утром купался в среднем пруду, потом писал. После обеда играл в теннис с девочками и Мишей. Потом ездил один на велосипеде и верхом, выехал к нам навстречу. Пока я проявляла, он говорил с Берсом и Туркиным об искусстве: он очень этим теперь занят, и я во многом с ним совсем не согласна.

Еще Берс играл с Таней, она на мандолине, и Миша и три девочки плясали, и я с Мишей сделала тур вальса так легко, что сама удивилась. Час пробило.

19 июня. Утром, не одеваясь, начала копировать фотографии Саши с Веточкой. Потом проводила Веточку и ее отца и села за корректуры. Ходила купаться с Марьей Васильевной, вода очень холодна. Вчера вечером в 9 часов было только 50 тепла. После обеда опять корректура. Ходили на Козловку за письмами. Всё время говорила с учителем Миши Туркиным о воспитании, о типах и характерах людей.

На обратном пути встретили Льва Николаевича, провожавшего какого-то человека, сидевшего в остроге за стихотворение, написанное по поводу Ходынской катастрофы. Лев Николаевич простился тут же с ним и домой пошел с нами, чему я была очень рада. Мне нездоровится, всё бросает в жар, ноги болят – всё это, говорят все, от критического периода. Самое ужасное – это тоска, перед которой часто чувствую себя бессильной. Еще раз во мне что-то сломилось.

Неприятное: сегодня были порубки, и бедный грумонтский мужик, оборванный, просил прощения и кланялся в землю. Мне хотелось плакать, и было досадно на кого-то (сама не знала на кого), кто меня поставил в эти условия против моей воли, что я должна хозяйничать, то есть охранять леса, а чтоб их охранять, должна наказывать таких жалких мужиков. Никогда не любила, не хотела и не умела хозяйничать. Хозяйство – это борьба с народом за существование, а на это я совсем не способна.