Дневники 1862–1910 — страница 47 из 136

Решили: мужиков, совершивших порубки, заставить отработать, уряднику не доносить, деревья, уже употребленные на постройку, им оставить.

Еще неприятно письмо Холевинской, ее сослали в Астрахань за запрещенные книги, которые она по записке Тани дала читать писарю в Туле. Холевинская озлоблена, измучена, просит у меня помощи. Не знаю, что еще буду делать, но очень хотелось бы ей выхлопотать прощение.

Лев Николаевич лихорадочно пишет «Об искусстве», уже близок к концу, и ничем больше не занимается. Сегодня вечером он читал нам вслух французскую комедию из «Revue Blanche».

20 июня. С утра корректуры, весь день усиленно ими занималась, и, о радость! кончила все. Шесть месяцев работала над корректурами, и сегодня конец. Хорошо ли только? Ходили купаться с Таней и Марьей Васильевной. В воде 12½ градусов, и ночи холодные. Лев Николаевич ездил вечером в Тулу послать телеграмму Черткову в Англию. Чертков что-то тревожится о чувствах Льва Николаевича к нему. Но как Лев Николаевич его любит!

Вечером играла «Песни без слов» Мендельсона и, вслушиваясь в звуки, вспоминала, как их играл Сергей Иванович. Еще позднее читала письма, полученные от Левы из Швеции и от Стасова. Потом наклеивала фотографии и написала письмо Леве.

Полное одиночество вдвоем с Львом Николаевичем было приятно, напомнило мои молодые года, с их полным, чистым душевным спокойствием, даже апатией, но зато без греха, без эмоций и страстей. Поглубже задушить всё это и потуже забить жерло, из которого всё рвется и просится наружу вулкан моей необузданной натуры.

Таня переписывала, играла на мандолине и гитаре, Саша убирала аккуратно свою комнату, варила варенье и делала букеты. Миша ездил куда-то с 22 рублями, громко пел и стучал аккорды на рояле, переодевался в Сашино платье и мало занимался.

21 июня. Не спала, встала поздно, села заниматься с Сашей. Вижу – она вся бледная, у ней тошнота, головная боль. Так жаль, но урок расстроился. Ее рвало, и она легла. У ней бывают мигрени, как у отца.

Позвала Таню и Марью Васильевну, пошли на Воронку купаться. Мерила платье, обедали. Приехали Оболенские, все играли в lawn-tennis, а я пошла одна бродить, посидела на вышке, побеседовала с Ванечкой, набрала цветов для его портрета. Иду домой, все мне навстречу, но я вернулась одна домой и села за фортепьяно расправить пальцы, хочу опять играть.

Приехал Илюша; мне очень жаль его, я знаю, что дела его очень плохи; между тем мне слепо давать деньги своим детям, не руководя их делами, невозможно. Я никогда не знаю, для чего я даю и где предел. Пробовала не отказывать – вижу, что предела их требованиям нет, а мне теперь надо уплачивать за издание и жить, и на это не хватает. Самое тяжелое в жизни – денежные дела.

Вечером ходили гулять на Грумонт, и очень было хорошо, красиво и спокойно на душе. Если нет в жизни полного, безумного счастья, если не всегда праздник жизни, то хорошо полное спокойствие, и за это надо благодарить Бога.

Мне нездоровится; с самого моего приезда сюда что-то во мне надломилось, и так я это чувствую до сих пор. Странное я в себе подстерегла чувство: точно я поджидаю предлога лишить себя жизни. Эту мысль я давно в себе воспитываю, и она делается всё зрелее и зрелее. Я ее страшно боюсь, как боюсь сумасшествия. Но я люблю ее, хотя суеверие и просто религиозное чувство мешают мне. Я верю, что это грех, и боюсь, что душа моя вследствие самоубийства лишится общения с Богом и, следовательно, с ангельскими душами, а потому и с Ванечкой. И вот иду я сегодня и думаю: напишу сотни писем и всем разошлю – самым неожиданным лицам, и расскажу в этих письмах, почему я убилась. И вот я сочиняю эту исповедь, и она так трогательна, что мне самой над собой хочется плакать… И мне теперь страшно, что я могу так сойти с ума. Теперь всякий раз, как у меня горе, или упреки, или неприятности, я радостно думаю: а вот пойду на Козловку и убьюсь, а вы там как хотите. Страдать больше не хочу и не могу, не могу, не могу, не могу, не могу. Или жить без страданий, или умереть, и даже лучшее из всего, всего – умереть. Прости, Господи!

И сейчас обед писать: суп принтаньер[101]. Ах, как надоело! 35 лет, всякий день – суп принтаньер… Я не хочу больше писать «суп принтаньер» и тому подобное, а хочу слушать самую трудную фугу или симфонию, хочу всякий день слушать самую сложную, гармоничную музыку, чтоб вся душа моя напрягалась от внимания и усилия понять, что автор хотел выразить этим таинственным, сложным музыкальным языком, чем он жил в самой глубине своей души, когда сочинял эти произведения.

Миша и Илья стучали на гитаре и рояле аккорды и громко кричали русские песни… Как речью можно выражать простые потребности – хочу есть, хочу плясать, хочу целовать – или самые сложные философские соображения – какое мое отношение к вечности? существует ли связь между моей душой и вечным началом, Богом? каково это отношение?.. – так и в музыке можно. Простая мелодия, песнь – это простые слова, они понятны и Илье, и Мише, и мужику, и ребенку. Сложная музыка, симфония, соната – это философская речь, доступная только тонко развитому человеку. Как дорого бы я дала, чтоб вместо этой стукотни опять заслышать эти изящные звуки, которыми я жила прошлое лето. Да, то был праздник жизни. Спасибо судьбе и за те воспоминания.

22 июня. Прекрасный ясный летний день. С утра играла на фортепьяно гаммы, этюды и упражнения. Потом купались. Обедали Илья и Коля Лопухин. Потом опять час играла. После чая ходили мы, одни женщины, гулять.

Саша грубо ворчала за то, что я ее отозвала от тенниса, на который она только смотрела.

Таня пошла с нами, догнала нас, и я ей очень обрадовалась. Она говорит: «Меня всё больше и больше тянет к вам, и я наконец так притянусь, что войду в первобытное состояние и начну вас опять сосать». Я тоже всё больше и больше привязываюсь к ней. Илье я не дала денег, и он мне всё говорил неприятное. Что напрасно отдал мне Лев Николаевич имение по купчей, а не пожизненно; что я к старости буду деньги любить, и т. п. Боже мой! Неужели только и отношений с большими сыновьями, что деньги и деньги! От Андрюши тоже – только дай денег и денег! Ужасно!

Вечером написала шесть писем: Стасову, Холевинской, Андрюше, Кушнереву, типографу, Раевской и в магазины.

23 июня. Природа наконец всю меня охватила своей красотой и вытеснила из меня много тяжелого, чем страдала душа, и осветила мою жизнь. Я долго была к ней тупа и равнодушна нынешнюю весну, всё смотрела внутрь себя, а теперь это прошло, и так хорошо! Покос везде, запах сена, ясные дни, тоненький, ясный серпок луны (сегодня в Воронке отражался), пестрый народ, котлы на рогатках, шалаши в поле (ночлеги покосников), скотина отъевшаяся, и темная, зрелая и очень богатая в нынешнем году листва дерев.

Утром час играла упражнения, потом пошли купаться. После обеда от третьего до седьмого часа переписывала для Льва Николаевича статью «Об искусстве». Написала очень много. После чаю ходили все гулять на Горелую Поляну, потом вышли на мост, на шоссе. Под мостом пройди вдоль по речке – новая купальня; мы с Сашей купались, холодно, но хорошо. Домой вернулись в катках, Лев Николаевич нас встретил на велосипеде и потом жаловался, что устал. За обедом Миша резко разговаривал с Иваном, лакеем, отец ему заметил, Миша продолжал в том же тоне, и Лев Николаевич рассердился, взял свою тарелку и ушел к себе. Очень было неприятно. Получила от Андрюши письмо – опять требования денег, и только от него и толку. Какое всё горе от детей! Только Таня горя не делает, от нее больше всего радости, но пока.

Вернувшись, нашли Марью Александровну. Она фанатически обожает Льва Николаевича и им только и живет. В этом обожании она черпает силы, которыми живет, работает и всё переносит. А то где бы ей взять эти силы с ее истощенным, худеньким телом и ее болезнью? Какая сила во всякой любви! Это прямо стержень, на котором держится всякая жизнь.

Вечером, после ужина, Лев Николаевич прочел о последних днях Герцена, я дописала для Льва Николаевича свою главу, много говорили и вспоминали о Николае Николаевиче Ге и спорили о его «Распятии». Я ненавижу эту картину, а Лев Николаевич и Марья Александровна ее хвалили. Мы вдавались в крайности, и потому разговор этот скоро прекратился. Получила письмо от Левы из Швеции.

24 июня. С утра дождь, встала поздно, всю ночь болела правая рука. Очень хорошо учила Сашу, и она была внимательна. Ей, главное, нужно не учение, а развитие, о чем я и стараюсь. Мы учились часа два. Потом сидела с Марьей Александровной и перешивала свое платье – рукава; мы с ней говорили о семейных наших делах, она очень участлива и добра. Ездила в катках с Сашей, Марьей Васильевной, мисс Белый и Обер купаться. Лошади заминались, и было несносно. Вода холодная, чистая и прибыла от дождя. Лев Николаевич страшно сосредоточен в своей работе, и весь мир для него не существует. А я как была всю жизнь одинока с ним, так и теперь. Я нужна ему ночью, а не днем, и это грустно, и поневоле пожалеешь о прошлогоднем милом товарище и собеседнике.

Лев Николаевич ездил верхом один в Овсянниково, потом всё сидел внизу. Я вошла к нему – он пасьянс разложил. Играла, когда никого дома не было, две сонаты Бетховена и «Песнь без слов» Мендельсона; ею я всегда заканчиваю – как молитвой, я очень ее люблю. От ужина до сих пор переписывала для Льва Николаевича и очень много переписала. Теперь два часа ночи, иду спать.

От Сухотина письмо – умерла его жена. Очень тяжелы мне и Льву Николаевичу эти отношения и переписка Тани с Сухотиным.

25 июня. Ночь уж эту совсем не спала, всё бросает в жар, точно обдает всю жарким паром. Трудное я физически время переживаю. Играла часа два с лишком сонаты Моцарта и упражнения разные. Переписала много Льву Николаевичу. Не нравится мне его статья, и мне это очень жалко. Какой-то неприятный, даже злой задор в его статьях. Так я и чувствую, что нападает он на воображаемого врага (хотя бы Сергея Ивановича, к которому так ревнует меня), и вся цель его – уничтожить этого врага.