гда это дурно, нельзя – а изменить нет сил. Помоги нам Бог!
Приехала невестка Соня со всеми моими внучатами. Я им очень рада, но – увы! они не наполнят моей жизни, вся моя любовь к детям (своим) иссякла до дна; этим я уже жить больше не могу. Они все уехали в Овсянниково, трое маленьких мальчиков легли спать, а я упражнялась на фортепьяно, но приехали Оболенский с молодым графом Шереметевым и помешали мне. Мне всегда мешают, и это очень досадно и тяжело.
Сегодня и Лев Николаевич, и я больны желудками и потому физически просто мрачны. Занималась много делами: написала самарскому управляющему, составила объявления в газетах о выходе нового издания, написала прошение земскому начальнику о порче яблонь, послала книги Леве, деловые бумаги, паспорты в Москву, отвечала Левенфельду в Берлин, записывала дела в Туле на завтра и проч., и проч. Всё это нужно, но так скучно, скучно!
Лев Николаевич утром писал, потом всё лежит на диване в кабинете и читает. Внуки его не радуют, как и дети. Ничего и никого ему не нужно; а между тем вокруг него всякий заявляет свои права на жизнь, на движение, на свой, личный интерес в жизни…
20 июля. Вчера не писала, провозилась с внуками, потом с неудачными фотографиями до самой ночи. Спала дурно, мало. Сегодня день неудач. Саша что-то прищемила Анночку, Таня на нее напала, и Саша до того разрыдалась, что обедать не пошла. Мне стало досадно, что она расстраивает именинный обед Илюши, я велела ей, грозно крича на нее, выйти; она пошла, но рыдала весь обед и ничего не ела. Я вспомнила, как нежный Ванечка страдал бы, глядя на горе Саши; он не мог выносить ничьего горя, и так стало грустно, грустно. Мне мало было жалко Сашу, потому что перед обедом она одевалась и всё время безжалостно изводила няню, и я это слышала из третьей комнаты.
Опять всё то же: ездили купаться, и я много переписывала. Ко Льву Николаевичу у меня тихая нежность; в минуты затруднений и горя я все-таки льну к нему, ищу поддержки и утешения, хотя знаю, что редко отзовется он и еще реже поможет. Боже мой, сколько трудных душевных и семейных вопросов приходилось переживать и решать самой и одной!
Вот и сегодня: телеграмма от Андрюши: «Ради Бога, пришли 300 рублей денег». Что делать? Посоветовавшись со всеми, решили не посылать; а Илюша вызвался съездить в Москву и к Андрюше, в лагерь, завтра. Я ему очень благодарна.
Еще неудача: наш симпатичный Мишин преподаватель, Николай Васильевич Туркин, никак не может продолжать уроков с Мишей. Сабанеевы – и муж, и жена – больны, и он один остается и для семьи, и для журнала «Природа и охота». Какая неудача для Миши! Это может повредить его экзамену в 7-й класс. Один он ничего не сделает, а какой еще попадется учитель!
Пробовали вечером дуэты и романсы Танеева, и ничего не вышло. Трудно и сложно, надо поучить сначала. Жара страшная, на солнце 43°, в тени 30. Семья Илюши мне очень приятна, и я благодарна милой Соне, что она приехала и привезла всех. Какая она хорошая, настоящая, и женщина, и мать, и жена; и характер у нее милый.
Таня и вчера, и третьего дня плакала, а сегодня как будто покойней.
Поиграла вчера и сегодня по часу. Но это так мало! Ничего – для успехов, но что-нибудь для нерв и развлечения.
21 июля. Вчера видела во сне Ванечку, худенького, лежащего, протягивающего мне бледную ручку; сегодня видела во сне Сергея Ивановича, тоже лежащего и с улыбкой протягивающего мне руки.
Маша говорила мне, что Илья очень огорчается, что в Киеве у сестры Тани, у Философовых и везде говорят о моей привязанности к Сергею Ивановичу. Как странно устроилось мнение общества! Кого-нибудь любить — это дурно. А меня не огорчают и не смущают толки эти. Я даже рада и горда, что мое имя связывают с именем такого прекрасного, нравственного, доброго и талантливого человека. Моя совесть спокойна; я чиста перед Богом, мужем и детьми – как новорожденный младенец, как телом, так и душою, и даже помыслами. Знаю, что больше, лучше, сильнее Льва Николаевича я никого не любила и не могу любить. Когда я его увижу вдруг где-нибудь неожиданно, мне станет всегда радостно, я люблю всю его фигуру, его глаза, улыбку, разговор, в котором никогда не услышишь ничего вульгарного (разве только в гневе, но забудем это), его вечное желание совершенствования.
Уехали Миша и Митя Дьяков в Полтаву к Данилевским. Уехал Илья в Москву к Андрюше, уехали Маша и Коля Оболенский к родным.
Купались, сняла опять группы в катках и в воде. Копировала вчерашние, переписывала для Льва Николаевича часа три сряду. Буря, ветер, пыль столбом, отдаленные раскаты грома, и набат по случаю пожара где-то недалеко. Жара была томительная, в тени – 28°, на солнце – 43, в комнатах – 20½.
Таня не совсем здорова, бледна, и, боже мой, как мне ее жалко и как я ее люблю! Так взяла бы, схватила, обняла, унесла бы куда-нибудь. Ах вы мои старшие, любимые дети, Сережа и Таня, сколько любви, забот, мечты мы вам дали – а Господь не оглянулся на вас! Мало счастья было на их долю.
22 июля. Опять всю ночь нездоровье Льва Николаевича. У него среди ночи сделался приступ холерины; рвота непрерывно часа четыре. Болей больших не было, и к утру прекратилось. Вчера он съел невероятное количество печеного картофеля, пил квас при боли под ложкой, а третьего дня пил Эмс и съел персик. Отсутствие гигиенических сведений и невоздержание Льва Николаевича изумительны при его уме.
Приехал Сережа, играл приятно на фортепьяно. Я живу как автомат: хожу, ем, сплю, купаюсь, переписываю… Своей жизни нет: ни почитать, ни поиграть, ни подумать – и так вся жизнь. Жизнь ли это? «Helas, la plus grande partie de notre vie n’est pas vie, mais duree»[104]. Да я не живу, je dure[105]…
Сережа сегодня говорит: «Мама впадает в детство, я ей подарю куклу и, так и быть, фарфоровый сервиз». Это смешно, его слова, но мое впадание в детство совсем не смешно, а очень трагично. Я никогда не имела времени заняться самостоятельно чем бы то ни было, не было времени собой заняться. Приходилось подставлять свои силы и свое время на то, чего в данный момент требовала от меня семья: муж или дети. И вот подкралась старость, и я проработала на семью все свои умственные, душевные и телесные силы и осталась, как говорит Сережа, ребенком. Отработав на семью, я и ахнула, что не образовалась лучше и не имею в руках никакого искусства, что мало знала людей и мало от них чему научилась, – но всё поздно.
Переменилась погода: ветер, серое небо. Написала письмо Туркину, переписывала целую главу «Об искусстве» для Льва Николаевича. Еще день из жизни. Льву Николаевичу к вечеру лучше, он сидит в зале и с сыном Сережей играет в шахматы.
23 июля. С утра впечатление приезда Ильи с Андрюшей и нового учителя Миши – Соболева, который заменит Туркина. Как жаль Туркина! Этот живой, развязный и страстный химик много говорил с Сережей об университете и химии. Андрюша опять прокутился у цыган, занял 300 рублей и очень мне тяжел и неприятен своей безобразной жизнью. Что-то с ним будет! Плох уж он очень, а главное, пьет, а пьяному ему море по колено.
Илюша пришел сегодня в мою комнату и начал мне упрекать, что я переменилась, стала меньше детей любить, стала от них отстраняться. Я стала оправдываться, вспоминая им (тут были еще Таня, Соня и Андрюша), как я проводила время в вечном труде то с детьми, то с переписыванием и служением отцу их и вспомнила тяжелое время, когда родился Ванечка. Лева экзамен зрелости держал, мальчики остались без гувернантки, я кормила с больными грудями плохонького ребенка, и весна, и отыскивание учителей, и слабость после родов, а Лев Николаевич ушел в Ясную пешком, меня бросил, несмотря на мои слезы и просьбы о помощи. И так сколько, сколько трудов, бессонных ночей, слез, сомнений я пережила, сколько весен прожила в городе, чтобы не покидать экзаменующихся сыновей! А теперь только упреки и упреки. Я слушала, оправдывалась, да и не выдержала – разрыдалась.
И как меня ни упрекай дети – я никогда уже не буду чем была. Всё изнашивается, и мое материнское, страстное отношение к семье износилось. Не могу и не хочу больше страдать, глядя на их слабости, недостатки, их неудачные жизни. Мне легче с посторонними, мне нужны новые, более содержательные и спокойные отношения с людьми; мне так наболели все семейные отношения!
Упрекали мне и за Сергея Ивановича. Пускай! То, что дал мне этот человек, – такой богатый, радостный вклад в мою жизнь! Он мне открыл дверь в музыкальный мир, в котором я только после его игры стала находить радость и утешение. Он своей музыкой разбудил меня к жизни, которая после смерти Ванечки совсем ушла от меня. И он мне давал своим кротким и радостным присутствием душевное успокоение. И теперь, после того как я повидаю его, мне вдруг делается так спокойно, хорошо на душе. А они все думают, что я влюблена! Как у нас всё умеют опошлить! Я, старая уже, – и такое несообразное слово и мысли.
Ходили после чая гулять с Львом Николаевичем, Сережей, Таней, Сашей и гувернантками. Лев Николаевич говорил с Сережей неприятным, раздражительным тоном о значении науки. Я отошла подальше, я не выношу этого тона, который грозит всякую минуту перейти в тяжелый спор и даже ссору. Но Сережа был сдержан, и обошлось благополучно. Пришли – темно, играли мужчины в шахматы, я немного почитала – и весь день переписывала.
Стало холодно, северный ветер, сухо, к вечеру прояснило. Мы все-таки купались. Играть совсем не приходится, и очень скучно живется. Остригла внуков, повозилась с ними вечером; они очень милы, но не глубоко забирает меня это чувство бабушки. Надо опять спуститься к земле, полюбить земные интересы с детьми, а я уж ушла, меня детская жизнь перестала интересовать. Довольно ее было!
24 июля. Учила утром Сашу, поправила ей сочинение Лес. Потом купались. После обеда переписывала Льву Николаевичу и сейчас переписывала, кончила длинную главу. Вечером все играли в теннис: Илья, Андрюша, Лев Николаевич и Вака Философов. Внуки бегали с хлыстиками, Таня, Соня и я смотрели на игру и возились с тремя внуками: Мишей, Андрюшей и Илюшей.