Дневники 1862–1910 — страница 51 из 136

Я долго сидеть не люблю, принесла пилку и ножницы и стригла сухие и негодные ветки по аллее. Дождь нас всех домой вогнал. Ходила раньше по саду и смотрела печальное хозяйство плохого садовника. Дома разговаривала сначала с Ильей, потом с Андрюшей и Вакой. Главное, я внушала им страшный вред опьянения и горячо советовала совсем бросить вино. Все ошибки и все дурные поступки моих сыновей – от употребления вина. Таня была в Туле; приехала довольно оживленная; но мне грустно ее невеселое оживление. Она ушла, наша милая Таня, ушла от нас, от себя, от спокойной счастливой жизни и идет к погибели. Дойдет ли? И вернется ли когда опять? Ах, как всё печально, печально!

Сейчас иду читать «Письма о музыке» Рубинштейна. У Льва Николаевича какой-то темный — Ярцев. Ему, видно, невыносимо скучно с ним. Притом нездоровится, живот всё болит и слабость. Лежит внизу, читает, мрачен, серьезен очень. Его Таня сильно огорчает.

25 июля. Лев Николаевич всё не совсем здоров желудком и потому мрачен, работать не может, не в духе, в чем даже у меня просил извинения. День сегодня провела довольно праздно. Переписывала романс Сергея Ивановича, который он написал по заказу Тани на слова Фета: «Какое счастье – ночь, и мы одни». Читала «Письма о музыке», мечтала поиграть, и не удалось. После чая, вечером, ужасно хотелось пойти далеко погулять.

Таня и Соня катались на лодке, гувернантки с Сашей ездили на Козловку. У Льва Николаевича был посетитель, какой-то студент Духовной академии, присланный Анненковой. Я позвала Льва Николаевича гулять, но уже кончился чудесный закат, стало холодно, Лев Николаевич дошел до деревни, озяб и вернулся один домой, а я с Соней еще прошлась. Но какие это прогулки! Короткие, бессодержательные. И то спасибо Соне милой, она для меня пошла, и с ней всегда приятно. Покупали с Таней у старухи русские кружева. После ужина Лев Николаевич прочел нам французскую драму в «Revue Blanche», довольно глупую. Завтра утром Соня с детьми уезжает, и мне очень этого жаль. Они нисколько не мешали, а вносили много радости и оживления.

Сегодня сижу одна на балконе и думаю, как я хорошо обставлена: как красива Ясная Поляна, как спокойна моя жизнь, как мне предан муж, как я независима касательно денег. Отчего же я не вполне счастлива? Виновата ли я?

Я знаю все причины моей душевной боли. Я знаю, во-первых, что скорблю о том, что дети мои не так счастливы, как бы я того желала, а сама я, в сущности, страшно одинока. Муж мой мне не друг; он был временами и особенно к старости мне страстным любовником. Но я с ним всю жизнь была одинока. Он не гуляет со мной, потому что любит в одиночестве обдумывать свое писание. Он не интересовался моими детьми – это ему было и трудно, и скучно. Он никуда никогда со мной не поехал, не переживал никакие впечатления вместе – он их пережил раньше и везде бывал. Я же покорно и молчаливо прожила с ним всю жизнь – ровную, спокойную, бессодержательную и безличную. И теперь часто болезненно поднимается потребность впечатлений искусства, новой природы, умственного развития, желания приобрести новые сведения и знания, желание общения с людьми – и опять всё надо подавлять и молчаливо, покорно доживать жизнь без интереса личного и без содержания. Всякому своя судьба. Моя судьба была быть служебным элементом для мужа-писателя. И то хорошо: служила по крайней мере достойному жертвы человеку.

Ходила к больному мальчику, клала компресс на живот, давала лекарство, и так он мне охотно подчинялся во всем.

26 июля. С утра переписывала ноты, ходила купаться; очень холодно, ветер, приехали англичанин Моод, Буланже, Зиновьев и Надя Фере. Моод тяжеловесен и скучен; Зиновьев способный, живой, но мало симпатичный; Буланже умный и добрый, очень предан Льву Николаевичу и всей нашей семье. Он очень занят теперь изданием книг «Посредника».

Говорили о смерти и разных отношениях людей к этому вопросу. Сама я отношусь к этому вопросу вот как: давно чувствую свою душу вне тела, отрешившуюся от земных интересов. И это дало моему духовному «я» безграничный простор – следовательно, беспредельность и вечность. Кроме того, моя несомненная связь с божественным началом так тверда, что я так и чувствую путь, по которому вернусь к тому, откуда и изошла. У меня бывают иногда минуты такой радости, когда я подумаю о том таинственном переходе куда-то, где, наверное, уже не будет тех страданий, которыми я мучаюсь здесь. Я не умею выразить, но мне кажется, что когда я умру, я стряхну с себя всё лишнее, всю тяжесть – легко, легко станет – и улечу куда-то.

Вечером много играла. С интересом и любопытством перечитывала разные места из бетховенских сонат, учила инвенцию Баха. Читаю и кончаю «Письма о музыке» Рубинштейна. Лев Николаевич всё не совсем здоров. Его вегетарианская пища его не довольно питает. Он ездил на Козловку верхом и разговаривал много с гостями.

Рано утром уехала Соня с детьми. Андрюша ездил к Бибикову. Всё обещает не пить, а двух дней не может прожить без пьющего и преступного общества, как эти Бибиковы. Таня как будто поспокойнее. Но как она похудела! Саша ходила с гувернантками за орехами. Стало холоднее. Огромное количество яблок; как красив их вид и сбор сегодня.

27 июля. Ходили утром купаться: в воде 14°, на воздухе 11. Очень холодно. Льву Николаевичу всё нездоровится, но он ездил верхом в Ясенки; Таня и я – мы ездили тоже верхом в Овсянниково. Чистый, яркий закат, луна; к вечеру затихло, очень было хорошо. Я теперь так живу: сейчас, в данную минуту, хорошо – ну и славу богу. Марью Александровну застала очень утомленную и даже угнетенную. Она слишком много работает. Опять Зиновьев, Моод и Буланже. Буланже вел со мной длинный разговор о том, что если б я по теории Льва Николаевича отдала бы всё имущество и стала работать, то нам не дали бы ни работать, ни бедствовать, отовсюду явились бы и деньги, и помощь, и любовь к нам. Какая наивность! Однако мы живем, пишем, болеем – и никогда никто, кроме меня и дочерей, ни попишет, ни за больным не походит и ни в чем не поможет.

Поиграла немного. Поучила Inventions Баха и разобрала увертюру «Оберон», сыграла любимые «Мелодию» Рубинштейна, «Песнь без слов» Мендельсона и «Романс» Давыдова.

28 июля. Живу вяло и лениво, хотя внешне жизнь полна. Ходили купаться, приехали Гинцбург и Ваня Раевский, потом вечером Цингер. Гинцбург хочет меня лепить во весь рост в виде маленькой статуэтки. Он хвалил мой рост, фигуру; говорил, что я совсем не изменилась. Зачем всё это? А что-то есть тщеславно-приятное в этой лести, если это лесть. Все и Лев Николаевич играли в lawn-tennis, а я два часа играла на фортепьяно и отвела душу. После чая ходили гулять, на Горелую Поляну, перешли по жердочке речку и вышли Засекой на шоссе. Потом сидели в казенном питомнике и вернулись домой, когда взошел прекрасно месяц, светлый и почти полный. А на западе заря вечерняя разлила по чистому небу такой чудесный, нежный розовый цвет, что глаза беспрестанно перебегали с луны на это розовое небо, и и то и другое было прелестно. Англичанин Моод, кажется, считал своей обязанностью меня сопровождать и разговаривать; а как мне хотелось идти одной, молчать и думать…

Вечером играла в четыре руки с новым учителем Соболевым 8-ю симфонию Моцарта и начали септет Бетховена, но не кончили. Получила письмо от Сергея Ивановича. Я всё его ждала, так как послала ему фотографии, а он, учтивый человек, должен был меня поблагодарить. С Таней опять говорили о Сухотине, и опять было мучительно больно видеть, как она далеко с ним зашла. Лев Николаевич здоров, но не весел. Играл в теннис, теперь играет в шахматы с англичанином.

Досадно, что не едет домой Миша. Андрюша опять уезжает сегодня ночью в полк. От Левы ласковое письмо. Скучает по России и робеет за жену, что ей тут не весело без ее родных[106]. Всего не помиришь в жизни!

29 июля. Еще один скучный день! Что я делала? С утра неохотно учила Сашу, потом ходила купаться, это берет много времени, но поддерживает свежесть тела, и это очень приятно. После обеда писала письма Леве и Сергею Ивановичу. Два раза переписала письмо к нему, и всё выходило нескладно. Таня сегодня на меня рассердилась за то, что я о ее истории с Сухотиным написала Леве. А у меня сердце наболело – я и сообщила сыну. Сама же она со всеми гувернантками и няней говорит об этом.

Еще днем я шила шапку Льву Николаевичу из черного трико. Ходили гулять на Козловку: я отправила письма и послала Мише телеграмму, вызывая его. Вечером переписывала для Льва Николаевича. На фортепьяно не играла, и потому мне скучно.

Были весь день англичанин Моод, потом редактор «Северного Вестника» Флетчер (им нужно сотрудничество Льва Николаевича, и потому мне противно). Ходили все гулять, но Лев Николаевич с ними шел далеко от нас, женщин, и разговоров их я не слыхала. Да и ничего нового или интересного не услышишь. Надоело это умствование, ломка всего, отрицание и искание не истин – это было бы хорошо, – а того, чего еще не было сказано человечеству, нового чего-то, удивительного, необыкновенного – и это скучно. Хорошо, когда люди с болью сердца ищут истины для себя, это всегда почтенно и красиво, а для удивления других – это не надо. Всякий сам для себя ее ищи.

Опять ясные дни, страшно сухо и прелестные лунные ночи. Куда-нибудь бы употребить эту красоту природы! А то буднично идут дни…

30 июля. Какая красавица луна сейчас светит в мое окно! Как это бывало хорошо в молодости, когда, глядя на луну, в душе переговариваешься с любимым, но отсутствующим человеком, зная, что и он смотрит на ту же луну, и она притягивает своей красотой и его и мои взоры, точно через нее идет таинственная беседа.

Играла сегодня часа четыре, и музыка меня тотчас же поднимает от земли, и то, что казалось досадно и важно, сделалось менее досадно и легче переносить. А сегодня были две досады: телеграмма от Данилевской, что Миша здоров, весел, а приедет только в субботу. Эта распущенность, отсутствие деликатности и добросовестности у Миши меня привели в отчаяние. Живет учитель, выхлопотала я у директора лицея экзамены осенью, и теперь Миша гуляет в Полтаве, а я переношу стыд перед учителем за сына и буду переносить стыд и перед директором. Нет, не могу боль