Дневники 1862–1910 — страница 55 из 136

Я ничего не имела бы против такого письма, но оказалось, что в письме этом Лев Николаевич грубо и задорно бранит русское правительство, некстати, не к делу, а так, из любви к задору. Меня очень расстроило это письмо, я просто пришла в отчаяние, плакала, упрекала Льва Николаевича, что он не бережет своей головы и дразнит правительство без нужды. Я даже хотела уезжать, потому что не могу больше жить так нервно, так трудно и под такими вечными угрозами, что Лев Николаевич напишет что-нибудь отчаянное и злое против правительства и нас сошлют.

Его тронуло мое отчаяние, и он пообещал письмо не посылать. Сегодня он опять решил, что пошлет, но смягченное. А я вдруг стала равнодушна, просто из чувства самосохранения; нельзя же не спать ночи, как я не спала вчера, нельзя же вечно плакать и вечно мучиться. И везде горе. Был тут Илюша. У него был пожар, и он, очевидно, ждал от меня помощи. А я и так завалена платежами и за него только что внесла 1300 рублей в банк, и еще столько же будет нужно внести зимой. Денег он не просил, всё только намекал, что ему очень плохо. Наконец он сказал Леве: «Я просил весной у мама 1000 рублей (а я уже ему передавала 2500 за зиму), она не дала, я ничего не застраховал, и теперь сгорело всё, а я ничего не получу». Лева ему ответил: «Ты сгорел, а мама опять виновата, это несправедливо». И ушел.

Я напомнила тогда Илюше, что и Сережа, и он, ввиду того что неприятно просить всегда у матери деньги, решили, что я определенно и молча буду платить за залог именья 2000 рублей в год, и этим Илья удовлетворился вполне. Теперь же он мне упрекнул, что я не дала ему в руки деньги, и сказал, что лучше бы я в банк не платила, а ему дала. Тогда я, к сожалению, страшно рассердилась, сказала даже, что это подлость – то просить платы в банк, то за это же упрекать. Так совестно, больно и грустно, что мы поссорились из-за денег, которых мне совсем и не жаль, но у меня нет теперь.

1 сентября. Гости все уехали, так хорошо, что мы одни. Вчера вечером недолго, но неприятно поговорили с Львом Николаевичем. Мне очень нездоровилось, а он придирался ко мне, вспомнили о дневниках (всё я собираюсь описать эту прошлую историю). Сегодня мы дружны, я ему переписала две главы, убрала его комнату, поставила чудесный букет.

Ходила с Сашей купаться: в воде 11°, ночи холодные, ярко-лунные с мелкими облачками, проходящими по луне; дни ясные, сухие и красивые. Таня была в Туле, на выставке. Маше лучше; Саша огорчилась, что пропал ее живой зайчик, живший в сарае. Лев Николаевич ездил верхом и принимал католического chanoine, ездящего изучать русские монастыри.

Очень скучала по музыке весь день и живу мечтой о ней; скоро поеду в Москву, возьму рояль, буду играть и надеюсь, что Сергей Иванович придет и поиграет. Как будет это хорошо, даже от одной мысли этой оживаю.

Сегодня думала: какую местность мы больше всего любим? Ту, при которой есть такое место, куда не проникала человеческая рука: скалы, горы, море, большой лес, большая река, даже большие овраги. Опять мы любим мечту и в природе. Мы не любим поля, сады, луга, где всюду прошла рука человека; мы любим нетронутость, таинственность – мечту.

2 сентября. Убирала книги в библиотеке и приводила ее в порядок; купалась в 11-градусной воде, ходила с Верочкой; снимала в саду фотографии яблонь, сплошь покрытых яблоками, и переписывала письмо Льва Николаевича, переделанное и смягченное, о наследстве Нобеля в пользу духоборов. Я еще его не кончила, а сначала довольно умеренно. Мои шатающиеся два зуба приводят меня в дурное расположение духа, и перспектива фальшивых зубов – несносна. Что делать, надо привыкать стариться.

Иду ложиться, буду читать философское сочинение Спира. Был маленький дождь, но еще не холодно.

4 сентября. Надрываешься, надрываешься – и не натянешь жизни. Одиночество мы испытываем, каждый член нашей семьи, хотя всё дружно на вид. Лев Николаевич тоже жалуется на одиночество, на покинутость. Таня влюблена в Сухотина, Маша вышла замуж, со мной давно уже нет полного единения – мы все устали жить, только служа Льву Николаевичу. Он чувствовал себя счастливым, поработив три женские жизни: двух дочерей и мою. Мы ему писали, ухаживали за ним, заботились усердно об очень сложном и трудном подчас вегетарианском питании, никогда нигде не оставляли его одного. И теперь вдруг всякая из нас заявила свои права на личную жизнь. Друзей его сослали[110], новых последователей нет – и он несчастлив.

Я напрягаю свои последние жизненные силы, чтоб помогать ему; я переписываю его статью и вчера переписала длинное письмо, в 15 страниц, о помощи духоборам; я ухаживаю за ним; но мне невыносима иногда жизнь без личного труда, без личных интересов, без досуга, без друзей, без музыки – и я падаю духом и тоскую.

Лев Николаевич всегда и везде говорит и пишет о любви, о служении Богу и людям. Читаю и слушаю это всегда с недоумением. С утра и до поздней ночи вся жизнь Льва Николаевича проходит безо всякого личного отношения и участия к людям. Встает, пьет кофе, гуляет или купается утром, никого не повидав, садится писать; едет на велосипеде или опять купаться, или просто так; обедает или идет вниз читать, или на теннис. Вечер проводит у себя в комнате, после ужина только немного посидит с нами, читая газеты или разглядывая разные иллюстрации. И день за день идет эта правильная, эгоистическая жизнь без любви, без участия к семье, к интересам, радостям, горестям близких ему людей.

И эта холодность измучила меня, и я стала искать, чем занять свою духовную жизнь, стала любить музыку, читать в ней и, главное, угадывать все те сложные человеческие чувства, которые в нее вложены. Но музыке не только не сочувствовали дома, но на меня напали за нее с ожесточением; и вот я опять очутилась без содержания жизни и, согнув спину, часами, по десяти раз переписываю скучную статью об искусстве, стараюсь найти радость в исполнении долга, но моя живая натура возмущается, ищет личной жизни, и я бегу из дому в лес, бегу на Воронку и в страшный ветер бросаюсь в реку, а в воде 9°, и я нахожу маленькое удовлетворение в этой физической эмоции.

Лев Николаевич, не сказав мне ни слова, уехал верхом к Булыгину в Хотунку, за 16 верст. Приехал какой-то американец, профессор, я еще его не видала. Сейчас с ужасом пересмотрела бумаги Льва Николаевича и взяла переписывать. Сколько там опять работы!

Утром учила Сашу 1½ часа; поправляла ей ее сочинение «Поездка в Троице-Сергиеву лавру». Метила платки Миши, читала, кроила, весь день была занята, а чувство – точно ничего не делала. Вот что значит, когда ни к чему сердце не лежит.

Сегодня шла из купальни и думала опять, что человек жив только мечтой. Если б извозчик, проводя годами жизнь на козлах, в нелюбимом ему городе, не имел в голове мечты о деревне, о семье, о том, что происходит в его деревенском хозяйстве, как убрали сено, сколько копен ржи стало, купили ли корову или лошадь и т. д. – извозчик не выдержал бы этой жизни. А он выдерживает годами.

Так и во всем в жизни. А самая уж сладкая мечта – это царство небесное после смерти, единение с Богом, соединение с умершими любимыми людьми.

Ах, Ванечка, сегодня случайно увидела лоскуток от его синенькой полосатой курточки и горько расплакалась. Зачем он оставил меня одинокую, без любви, на земле; я не сумела жить без него и часто чувствую, что он унес мою душу, а мое грешное тело тяжело доживает свою земную жизнь.

8 сентября. Всё суета какая-то. Наехали опять гости: Дунаев, Буланже, Син-Джон, англичанин, присланный, кажется, Чертковым. Буланже ссылают за границу; его нашли вредным, потому что он пропагандирует идеи Льва Николаевича и написал и напечатал в «Биржевых Ведомостях» письмо о бедственном состоянии духоборов. Вызывали его в Петербург в бывшее III Отделение, то есть в полицию, действующую административным порядком, иначе говоря, произволом, – и всё ему высказали.

Буланже очень умный, энергический и живой человек, и его испугались. Но что за деспотическое правительство у нас! Царя как будто нет, а какие-то тупые злючки вроде Горемыкина (министра внутренних дел) и Победоносцева делают поступки, навлекающие злобу на молодого царя, и это жаль.

Лев Николаевич угнетен прыщиком, вскочившим у него на щеке, и много говорит о смерти. Как он боится ее, меня это пугает. Статья его «Об искусстве» приходит к концу, и у нас живет барышня, которая ее переписывает на машине Ремингтона: хотят послать в Англию перевод и напечатать там у Черткова.

Таня уехала в Москву, просто ей хотелось проехаться, и она выдумала какие-то издания картин, которые должны быть изданы даже до отъезда Буланже, то есть до 1 октября. А у меня выпал зуб, и я должна ехать вставлять, но не хочется двигаться, не хочется к зубному врачу ходить и возиться со своим ртом.

Эти дни занималась всё фотографией для своей сестры Тани и для Буланже. Сегодня фотографировала яблочный сад и баб на работе в саду. Ходила купаться, и совсем мне не показалось холодно. Заботы о постелях гостям, о еде, обо всем материальном очень надоели; вчера часа два поиграла на фортепьяно, насилу нашла время.

Андрюша и Миша ушли на деревню, и Миша не поехал в лицей, и мне досадно ужасно.

9 сентября. Очень хотелось играть на фортепьяно, читать, гулять, даже чай пить. И вместо этого я переписывала несколько часов сряду для Льва Николаевича его статью «Об искусстве», за что он, приехав от Зиссермана, куда ездил верхом, мне даже спасибо не сказал, а с досадой ушел, когда я просила его разъяснить неясное в писании место. Мне досадно, что я приношу жертвы, а этой досадой обесценивается мой труд. Я не дала его, я допустила, чтоб у меня его взяли. Как говорит Сенека: «Он допустил, чтобы у него взяли то, что он не сумел удержать».

Сегодня теплый день, ясно, паутина летает и блестит, и я ходила купаться, а Лев Николаевич тоже ездил на велосипеде.