21 октября. Ходила навестить Сергея Ивановича. Он упал и повредил ногу, которая распухла, и теперь он лежит уже несколько дней, и я не могла не пойти к нему. Как всегда, серьезно, просто и спокойно разговаривали. Он мне рассказывал о сектантах, самосжигателях, я ему рассказывала о декадентских сочинениях, из которых делала выписки для Льва Николаевича в Ясной. Потом говорили о музыке, о Бетховене, и он мне рассказывал кое-что из его биографии и дал читать два тома из жизни Бетховена. Как всегда, осталось от свидания с Сергеем Ивановичем спокойное, удовлетворенное и хорошее чувство. Он очень просил опять зайти; не знаю, решусь ли.
Еще ходила к Наташе Ден – не застала ее. Видела ее бедный уголок. Все эти дочери наши уходят в бедную жизнь, чтоб отдаться и взять любимого человека. А жили в больших домах, с большим количеством прислуги, с хорошей пищей… Видно, ничего нет дороже любви. Была и у Елены Павловны Раевской. Она, видно, больно пережила свадьбу сына, но теперь опять подбодрилась.
Вечер провела у брата Саши с сестрой Лизой. Разговоры о хозяйстве, наживе, материализм крайний, отсутствие умственных и художественных интересов – ужасающи в моей сестре Лизе. Гости, фрукты, печенья, старательно устроенный чай, гостеприимство Анечки, милейшие девочки, Колокольцевы супруги – и в конце концов бесследно и бесполезно убитый день…
Было письмо от Льва Николаевича, холодное и чуждое. Он постарался ласково отнестись ко мне – и не вышло. Ему, должно быть, досадно, что я живу в Москве, а не с ним, в Ясной, где бы с утра до ночи переписывала ему. А я не могу, не могу больше! Я устала, стара, разбита душой и, может быть, уже избалована. Вспомню неделю, проведенную там: грязь на дворе, грязь в тех двух комнатах, где мы теперь жили с Львом Николаевичем. Четыре мышеловки, беспрестанно щелкавшие от пойманных мышей. Мыши, мыши без конца… Холодный, пустой дом, серое небо, дождь мелкий, темнота; переходы из дома в дом к обеду и ужину к Леве, с фонарем по грязи; писание, писание с утра до ночи; дымящие самовары, отсутствие людей, тишина мертвая; ужасно тяжела, сера теперь моя жизнь в Ясной. Здесь лучше, только надо полезнее жить и содержательнее.
22 октября. С утра у зубного врача – опять всё сначала; потом была у тетеньки Шидловской, болтала много и напрасно с Машей Свербеевой. Дядя Костя обедал, потом пошли с ним навестить Сергея Ивановича. Было скучно и совестно, и это наверное в последний раз. Побыли там немножко, пришла туда с развязной шутливостью Маслова, еще стало скучнее и совестнее. Уехала в концерт квартетный. Играли два квинтета Брамса, очень скучно, я даже дремала.
На душе тяжело; известие о болезни, очень, по-видимому, тяжелой, Андрюши меня очень расстроило. Думала много о Тане; сегодня с ней что-нибудь было особенное, очень уж много о ней думала. Получила письмо от Марьи Александровны, что Лев Николаевич здоров и бодр, что у него мужики чай пили и проч. Мы легко живем врознь, а прежде этого не было. Но мне не легко без друга, без человека, который бы интересовался моей жизнью, с которым бы можно жить душой вместе. А Лев Николаевич жил со мной вместе телом и любил меня только плотской любовью. Эта сторона стала отживать, и вместе с этим отживает желание жить не разлучаясь.
Читала биографию Мендельсона и взяла два тома биография Бетховена. Но что биографии! Кто узнает душу человека? А творит он душой, и искусство живет духовной жизнью своего творца. Жизнь же материальная часто такая – или плохая, или ничтожная. Что интересного в жизни Льва Николаевича? Что интересного в жизни Сергея Ивановича? Их любишь не за них, не за жизнь и внешность их, а за ту опять-таки менту бесконечную, глубокую, из которой вытекает их творчество и которую любишь в них чувствовать и идеализировать.
Чувствую себя не нормальной, не уравновешенной. Сегодня так тосковала, что способна бы была убить себя или сделать что-нибудь совсем несуразное, крайнее…
24 октября. Опять у зубного врача. Встала поздно, чувствую себя тоскливо, по-старому, по-осеннему. Точно вокруг меня какие-то нити оборвались, и я одинокая, бесцельная, ничем не связанная, не занятая, никому не нужная… Маклаков привел вечером Плевако, известного адвоката. Как все люди исключительные бывают интересны, так и этот. Видно, он такой человек, которому объяснять ничего не нужно; он чуткий, всё понимающий и серьезный. Голова широкая, лоб шишками выдающийся, сам широкий, некрасивый, но скорее симпатичный, хотя говорят о нем дурно.
Вечером начала первую главу повести. Я чувствую, что напишу ее хорошо. Но кому дать на суд? Мне хочется совсем секретно и написать, и напечатать ее.
Болит глаз, ложусь спать всякий день около трех часов. От моих ни от кого нет известий, а я всем писала вчера, посылая деньги. Стараюсь не тревожиться ни о ком, потому что слишком много на всех ушло бы тревожных сил. Ни за кого не радостно и не спокойно…
25 октября. Ужасно хочется видеть Льва Николаевича, и весь день по нем тоскую. Часа четыре играла на фортепьяно, чтобы развлечься. Долго сидела у зубного врача, и он меня измучил, и все-таки больно от вставных зубов. Дожила я таки до этой муки, пришлось вставить несколько зубов, а как я этого боялась…
Заезжала к Маше Колокольцевой, говорили о Тане и Маше – моих дочерях, и опять растравила я свое сердце. Вечером пришли Померанцев и Игумнов. Игумнов много играл: и свою увертюру, и Скрябина сочинения, и фугу (органную) Баха, и Пабста кое-что. Разыгрывал романсы Сергея Ивановича Танеева и Юши Померанцева.
Я сегодня тупа на музыку и вообще сонна. В понедельник хочу ехать к Льву Николаевичу и с ним в Пирогово.
26 октября. Возила Сашу и Соню Колокольцеву в общедоступный концерт памяти Чайковского. Оттуда там же, в Историческом музее, смотрели выставку картин русских художников. Выдающихся нет. Поражает преобладание осенних пейзажей. Осень была действительно прекрасная нынешний год. Лист держался долго, много было солнечных дней, и впечатление осени – золотое.
Приехал Сережа. Как всегда, моя сердечная нежность к нему сдерживается какой-то стыдливостью чувства. А всегда хочется его приласкать, сказать ему, как я его люблю, как мне больно его горе. Вечером пришли Гольденвейзер и Наташа Ден с мужем. Гольденвейзер играл превосходно. У него такая изящная, легкая игра: с таким вкусом! «Ноктюрн» Шопена, Рахманинова мелкие вещи, Шуберта Impromptu и проч. Я очень наслаждалась; так много искусства было сегодня, и мне хорошо.
27 октября. Выпал снег, блестит, белый, в саду, на солнце. Но уже нет того молодого подъема жизненной энергии и той простой непосредственной радости от первого снега.
Езда по делам, немного игры на фортепьяно и отъезд в Ясную Поляну.
2 ноября. Была в Ясной Поляне у Льва Николаевича. Утром 28-го ехала с Козловки в санях такая бодрая и готовая на любовь, на дело, на помощь Льву Николаевичу. Было ясное солнечное утро: снег блестел, а на небе огромная луна заходила и ясное солнце вставало; красивое, волшебное впечатление утра! А приехав в Ясную, всё сразу не повезло и отбило мне крылья. Лев Николаевич не ласковый, суровый. Потом случилась неприятность: стала я, убирая комнату, заправлять одну из бесчисленных мышеловок, а она захлопнулась и палкой ударила мне в глаз, так что я упала и думала, что ослепну. Вместо переписыванья Льву Николаевичу пришлось 1½ дня лежать с компрессом на глазу.
На другой день Лев Николаевич поехал в Тулу, верхом, было 15° мороза, и это очень меня тревожило; я лежала одна в большом каменном доме весь день с закрытыми глазами и с мрачными мыслями о детях своих и об отношении моем к Льву Николаевичу и детям. Несколько раз вставала писать, глядя хоть одним глазом, переписала все-таки понемногу всю 12-ю главу «Об искусстве»; ходила во флигель к Леве и Доре обедать и ужинать, и там мне было хорошо.
На другой день мы поехали с Львом Николаевичем в Пирогово, к брату его – Сергею Николаевичу. Но вечером, накануне нашей поездки, случилась между нами неприятная сцена, которая произвела один из тех надрезов в наших отношениях, которые не проходят даром, а еще больше отдаляют друг от друга людей любивших. Что было? Это неуловимо. Собственно ничего. Результат был тот, что я почувствовала опять лед сердца его, который столько раз в жизни заставлял меня содрогаться; почувствовала равнодушие полное ко мне, к детям, к нашей жизни. На вопросы мои, приедет ли он в Москву и когда, он отвечал уклончиво и неопределенно; на желание мое ближе, дружнее быть с ним, помогать ему в деле его писания, переписывать, посещать его, обставляя его и здоровой вегетарианской пищей, и заботой обо всем, он брезгливо отвечал, что ему ничего не нужно, что он наслаждается одиночеством, ничего не просит, переписывать ему тоже не нужно; вообще всячески хотел лишить меня радости думать, что я могу ему быть полезна, уж не говоря приятна. А нам, женщинам, это дороже всего: почувствовать, что мы можем быть полезны или приятны близким людям.
Сначала я плакала, потом со мной сделалась истерика, и я дошла до того крайнего предела отчаяния, когда, кроме смерти, ничего не желаешь.
А главное, это ледяное отношение Льва Николаевича ко мне и порождает в сердце ту сильную потребность привязаться к кому-нибудь, заместить пустоту, которая остается в сердце от непринятой, отвергнутой нежности к тому, кого законно и просто можно любить. Это большой трагизм, который мужчины не понимают и не признают.
Кое-как совершилось примирение, когда я чуть не сошла с ума от напряженного горя и слез. На другой день, уже в Пирогове, я весь день писала и писала для Льва Николаевича. И всё стало нужно: и теплая шапка, которую я догадалась взять, и фрукты, и финики, и мое тело, и мой труд переписыванья – всё это оказалось более чем необходимо. Боже мой! Помоги мне до конца жизни Льва Николаевича исполнять мой долг перед мужем, то есть служить ему терпеливо и кротко. Но не могу я заглушить в себе эту потребность дружеских, спокойно заботливых отношений друг к другу, которые должны бы быть между людьми близкими.