Дома застала Льва Николаевича стоящим у стола чайного, длинного, в зале накрытого, и вокруг приехавших из Самарской губернии молокан. Дунаев, Анненкова, Горбунов, Накашидзе, еще крестьянин какой-то – все пили чай, и Лев Николаевич что-то толковал им о Евангелии Иоанна. Не понимаю религиозных разговоров; они нарушают мое высокое, не выразимое никакими словами отношение к Богу. Как нет определенного понятия о вечности, о беспредельности, о будущей жизни – этого не расскажешь никакими словами, так нет и слов для выражения моего отношения, моих чувств к отвлеченному, неопределимому беспредельному божеству и вечной моей жизни в Боге.
А церковь, обряды, образа – всё это мне не мешает; это то, среди чего я с детства привычна вращаться, когда душа моя настроена к Богу, и мне бывает хорошо и в церкви, и во время говенья, и я люблю маленький образок Иверской Божьей матери, который всегда висит над моей кроватью и которым тетенька Татьяна Александровна благословила Льва Николаевича, когда он ехал на войну.
Молокане ночуют у нас, и мне неприятно.
5 февраля. Скучнейший концерт Падеревского, утром визиты, фотография Анны Ивановны Масловой. Разговор интересный с Сафоновым и Скрябиным о музыке. Мучительная тоска весь день: не могу примириться с тем разрывом, который я сама устроила с Сергеем Ивановичем. Не спала всю ночь.
7—27 февраля. Двадцать дней я не писала дневника, и, как всегда это бывает, тут-то и было много событий, впечатлений и значительных минут. 7-го утром получила из Киева от Веры Кузминской телеграмму: «Воспаление легких, мама плоха». В понедельник утром я уехала в Киев. А в воскресенье Гольденвейзер, Алмазов и Сац играли трио № 3 Бетховена, сонату Грига; молодая Вера Алмазова пела, были Веселитская, Анненкова и вообще гости, что было крайне тяжело.
В Киеве застала сестру Таню с ползучим воспалением обоих легких, слабую, с воспаленным лицом, красивую, страдающую и обрадованную мне. Описывать ее болезнь, мое влияние духовное на нее, мой ужас потерять лучшего друга и мое открытие неожиданное – что такое смерть. Всего этого я не буду. Верно описать свои чувства и мысли можно только непосредственно, и это написано в моих письмах.
Вернулась я в Москву 19-го. Заезжала в Ясную Поляну заглянуть в Левино симпатичное гнездышко с Дорой и Левушкой и взглянуть на Ясную Поляну, всегда мне дорогую и красивую.
В Москве застала всех здоровыми. Лев Николаевич сейчас же до слез огорчил меня, сказав: «Вот хорошо, ты приехала, я теперь поеду к Олсуфьевым». Усталая и измученная киевской поездкой, я не удержалась и расплакалась: «А я-то радовалась пожить с тобой теперь спокойно!» Он испугался моим слезам и стал говорить, что ему, разумеется, тоже радостно быть со мной, что он не уедет, и пока не уехал. Таня-дочь жалка мне до боли. Всё спринцует свой нос через пробитое отверстие выдернутых зубов. Это угнетает ее дух; а и так она всё тоскует по Сухотину и не может отделаться от чувства к нему.
Целый ряд несчастий не больших, но отравляющих жизнь. От Сережи интересные письма о жизни с духоборами в карантине. Еще их не пустили в Канаду. Живет у нас художник, ничтожный французик, совершенно бесполезный; пустили его жить без меня. Фамилия его Сине. Видела Сергея Ивановича у Масловых случайно. С ним опять дружно и хорошо.
10 марта. И опять давно не писала. 28 февраля я заболела инфлюэнцей, слегла в постель и пролежала восемь дней. Болезнь осложнилась воспалением верхушки левого легкого.
Что было интересного – кажется, ничего. В три часа ночи раз Левочка побежал сам за доктором Усовым. У меня был очень сильный жар, и я задыхалась. Мне приятно было, что Левочка испугался и дорожит мною. Саша была неловко заботлива и нежна. Маруся Маклакова ловко, решительно и самоотверженно ходила за мной и ночевала две ночи.
Лев Николаевич ежедневно ездит на Мясницкую в мастерскую Трубецкого, который одновременно лепит его и верхом на чужой лошади, и маленькую статуэтку. Это утомительно, и я удивляюсь, что он соглашается позировать. По утрам всё пишет свое «Воскресение». Он здоров и бодр; всё так же упрямо и молча ест свой завтрак один, в два часа, и обед тоже один, около 6½ часов и даже в 7. Мы его никогда не видим, повар улавливает моменты, когда графу кушать подать, и люди никогда не знают покоя и досуга.
Приходили сегодня три барышни, желающие ехать помогать лично голодающим в Самарской губернии, и Лев Николаевич им дал письмо к Пругавину. Была из Виннипега телеграмма от Сережи, просящего денег для духоборов. А Лев Николаевич пожертвованные деньги послал уже Черткову для переселения кипрских духоборов, тоже в Канаду. Мои все симпатии на стороне голодных русских и казанских татар, умирающих от цинги, голода, пухнущих и страдающих; им бы надо побольше помощи, а не духоборам, которые сами себе сделали трудной жизнь.
11 марта – 21 июня. 11 марта обморок в симфоническом концерте. Слегла до 8 апреля. И потом всё ложилась и была долго слаба. Собственно, здорова я и не была с самого приезда из Киева.
21 июня. Три почти месяца не писала дневника. Я не жила это время, я болела душой и телом. Доктора говорили про ослабление деятельности сердца; пульс иногда был в минуту 48, я угасала и чувствовала тихую радость от этого медленного ухождения из жизни. Много было любви, участия ко мне всей семьи, и друзей, и знакомых во время моей болезни. Но я не умерла: Бог велел еще жить. Для чего?.. Посмотрим.
Вспоминаю, что было значительного во все эти три месяца. Да ничего особенного. Сережа благополучно вернулся из Канады, и это была радость. Было чудесных три концерта под управлением Никита – и это было огромное удовольствие. 14 мая Лев Николаевич переехал в деревню, то есть поехал с Таней в Пирогово, а 19-го – в Ясную. Я с Сашей переехала в Ясную Поляну 18 мая. 20 мая уехала в Вену бедная Таня с Марусей; в Вене ей делали операцию, она очень страдала, а я о ней вдвое. 30 мая уехали Лева с Дорой и Левушкой в Швецию. Живем в Ясной с Андрюшей и его женой Ольгой; с Сашей, мисс Вельш и Коленькой Те, который непрерывно переписывает для Льва Николаевича «Воскресение»; и Мишей с его учителем, студентом-мальчиком по фамилии Архангельский.
Заезжали из Москвы Сергей Иванович и Лавровская. Сергей Иванович играл мою любимую сонату Бетховена d-moll и ноктюрн Шопена с шестью диезами – всё подобрал мое любимое – и еще кое-что; а на другой день – свой новый квартет, и интересно его растолковывал сыну моему Сереже. Только и было радости. А потом заболел Лев Николаевич желудком, очень страдал целый день 14 июня и до сих пор не справится.
Холодное, дождливое лето. Лев Николаевич очень однообразно живет, работая по утрам над «Воскресением», посылая готовое Марксу в «Ниву», поправляя то корректуры, то рукопись. Он пьет Эмс, худ, тих и постарел в нынешнем году. Отношения наши очень хорошие: тихие, участливые друг к другу, без упреков, без придирок – если б всегда они были таковы! Хотя иногда мне грустна некоторая чуждость и безучастие.
Вчера было мне тяжелое впечатление от следующего события: Лев Николаевич отдал одному самоучке крестьянину переплетать книги. В одной из них оказалось забытое письмо. Смотрю, на конверте синем рукою Л. Н. написано что-то, а конверт запечатан. Читаю и ужасаюсь: он пишет на конверте ко мне, что решил лишить себя жизни, потому что видит, что я его не люблю, что я люблю другого, что он этого пережить не может… Я хотела открыть конверт и прочесть письмо, он его силой вырвал у меня из рук и разорвал в мелкие куски.
Оказалось, что он ревновал меня к Т… до такого безумия, что хотел убить себя. Бедный, милый! Разве я могла любить кого-нибудь больше него? И сколько я пережила этой безумной ревности в своей жизни! Сколького я лишилась из-за нее! И отношений с лучшими людьми, и путешествий, и развития, и всего, что интересно, дорого и содержательно.
Третьего дня опять был обморок. Жду и приветствую тебя, смерть – не чувствую в ней никакого предела. Жду ее как смену одного момента вечности на другой; и этот другой любопытен, как сказал мне мой друг. Душа моя изболела от раздвоения. В ней столько накопилось тоски, раскаяния и желания любви и жизни другой, что выдержать долго такое напряжение трудно. «Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любви даруй мне».
Жарко, сегодня купалась в первый раз.
26 июня. Еще одно предостережение. Вчера несколько раз меня душило, и к вечеру и ночи такой сделался припадок задушения, что с трудом выносила страдания. Главное, жутко и независимо от тебя бурные явления икоты, зевоты, давишься, хватаешь воздух – а дыханья нет и нет. Потом прошло. Причин было довольно: письмо о самоубийстве Льва Николаевича и Миша третьего дня вечером излил целый поток упреков за несонуестеие ему и непонимание его. Всё, что у меня было любви материнской, энергии, уменья – всё я употребила и ничего не сделала. Видно, я не сумела, а не не хотела. И то, что я не умела воспитать детей (вышедши замуж девочкой и запертая на 18 лет в деревне), меня часто мучает.
Вчера, играя «Вариации» Бетховена, я вспомнила, как Андрюша на днях полушутя сказал: «Мама, поучи меня музыке, опять подзатыльнички будешь давать…» И мне стало невыносимо грустно. Теперь, если б у меня были дети, я не могла бы их пальцем тронуть, так я умиляюсь детьми; а молодая я преследовала цель, дети были ленивы и упрямы, с ними трудно было, а так хотелось всему и побольше их научить, а дела всякого много, время идет даром, всё это волновало, и я теряла терпенье и шлепала их, хоть слегка – мать вреда и боли большой никогда не причинит; но всё же они это только и помнят, и мне захотелось вдруг сказать: «Простите меня, мои дети, я жалею, что хлопала вас по вашим нежным детским затылочкам; теперь я не могла бы этого делать, да поздно!»
Собираюсь сегодня к старшим сыновьям и к внукам. Если в дороге умру – опять приветствую тебя, смерть, я совсем готова к ней. А что-то меня заткнуло, дыханья нет совсем, и жутко физически.