Лев Николаевич запнулся на месте суда в Сенате в своем «Воскресении» и очень желал бы кого-нибудь расспросить о заседаниях в Сенате, шутя всем говорит: «Найдите мне сенатора». Его точно нет: он живет один, весь в своем деле. Гуляет один, сидит один, приходит в половине обеда или ужина только поесть и опять исчезает. Видно всё время, что работает мысль; и это его стало очень утомлять. Он переработал, и я ему советовала сделать перерыв. Хотя его желудочное здоровье лучше, но он очень похудел, одряхлел и ослаб за эту болезнь. Вчера он в первый раз купался.
4 октября. Рожденье Тани, она поехала вчера в Москву, куда поехал и Сухотин, и опять она хочет решить окончательно: выйти или не выйти за него замуж. Бедная! Прожила до 35 лет, блестящая, умная, любимая всеми, талантливая, веселая – и не нашла счастья. Очень она стала жалка: худа, бледна, нервна. В Вене лечение ее не принесло, по-моему, никаких результатов. Всё опять приходится промывать через зубное отверстие в нос и лоб, и общее состояние плохо.
Живут у нас уже более двух недель внуки Ильичи, и мы на них радуемся и умиляемся. Была два раза в Москве; в первый раз учитывала с Николаем Те артельщика, прокравшегося в 6000 рублях. Во второй раз хлопотала об определении Миши в Сумской полк. Была у великого князя Сергея Александровича, просила принять Мишу сверх вакансий. Он был изысканно вежлив и любезен, и, несмотря на незаконность этого зачисления, Мишу приняли.
С артельщиком учет был нравственно очень тяжел. Надо было поступить и по-христиански, и по справедливости, и не подорвав хороших и вместе авторитетных отношений. И Бог помог мне в этом.
Видела часто Сергея Ивановича. Наши отношения доверчивой дружбы, кажется, твердо установились. Лев Николаевич же ревновать перестал. Какие романы в наши годы?! Смешно.
Думала зимовать в Ясной, если б Мишу не приняли в полк, стоящий в Москве; теперь же не решаюсь его покинуть и опять буду там. Лев Николаевич говорит, что ему всё равно, где жить. Надеюсь, что он искренен. Его жизнь всё так же однообразна: утром пишет, в два обедает, потом спит, гуляет или верхом ездит, вечером читает.
Здоровье его лучше.
11 октября. Еще прошло несколько занятых, однообразных дней в Ясной Поляне. Было одно письмо от Тани: пишет, что спокойна и счастлива, сознавая, что отдает себя в хорошие руки. Значит, она решилась выйти замуж за Сухотина.
Третьего дня вечером Лев Николаевич ушел гулять, не сказав мне ни куда, ни как. Я думала, что он уехал верхом, а эти дни у него кашель и насморк. Поднялась буря со снегом и дождем; рвало крыши, деревья, дрожали рамы, мрак, луна еще не взошла – его всё нет. Вышла я на крыльцо, стояла на террасе, всё ждала его с такой спазмой в горле и замиранием сердца, как в молодые годы, когда, бывало, часами в болезненной агонии беспокойства ждешь его с охоты.
Наконец он вернулся, усталый, потный, с прогулки дальней. По грязи идти было тяжело, он устал, но храбрился. Я тут разразилась и слезами, и упреками, что он себя не бережет, что мог бы мне сказать, когда ушел и куда ушел. И на все мои слова горячие и любящие он с иронией говорил: «Ну, что ж, что я ушел, я не мальчик, чтоб тебе сказываться». – «Да ведь ты нездоров». – «Так мне от воздуха только лучше будет». – «Да ведь дождь, снег, буря…» – «И всегда бывает и дождь, и ветер…» Мне стало и больно и досадно. Столько любви и заботы я даю ему, и такой холод в его душе!
Живу так: утром работа, письма. От 12 до 2 позирую для моего портрета, который очень грубо и плохо пишет Игумнова. После обеда гуляю или копирую фотографии; учу Сашу по-немецки через день. Потом играю, и вечером переписываем с Ольгой ежедневно для Льва Николаевича «Воскресение». Вчера играли с Ольгой в четыре руки 5-ю и 8-ю симфонии Бетховена. Что за красота, богатство звуков! Я была вполне счастлива и спокойна после музыки.
Осень грязная, холодная. Собираюсь в Москву.
31 декабря. Последний день грустного года! Что-то принесет новый? 14 ноября вышла замуж наша Таня за Михаила Сергеевича Сухотина. Надо было этого ожидать. Так и чувствовалось, что она всё исчерпала и отжила свою девичью жизнь. Событие это вызвало в нас, родителях, такую сердечную боль, какой мы не испытывали со смерти Ванечки. Всё наружное спокойствие Льва Николаевича исчезло; прощаясь с Таней, когда она, сама измученная и огорченная, в простом сереньком платье и шляпе, пошла наверх, перед тем как идти в церковь, – Лев Николаевич так рыдал, как будто прощался со всем, что у него было самого дорогого в жизни.
Мы с ним в церковь не пошли, но и вместе не могли быть. Проводив Таню, я пошла в ее опустевшую комнатку и так рыдала, пришла в такое отчаяние, в каком не была со смерти Ванечки.
Гостей никого почти не было: свои дети, кроме Левы и Маши, его дети – два сына, и еще кое-кто. Так как не нашли спального помещения в вагонах, то нельзя было Тане и Сухотину уехать в тот же день за границу, и Таня осталась еще сутки в родительском доме, а Сухотин уехал ночевать к сестре. На другой день мы их проводили в Вену, оттуда они переехали теперь в Рим. Счастлива ли она? Не пойму я из ее и длинных писем. Они больше описательные.
Лев Николаевич горевал и плакал по Тане ужасно и наконец заболел 21 ноября сильнейшими болями в желудке и печени, пульс упал на двое суток, температура была 35 и 5. Давали возбуждающие средства, вино, кофе и кофеин обманом сыпали в кофе, гофманские капли и проч. Лечил милый, симпатичный Павел Сергеич Усов, лечивший и меня прошлой весной. Описывать, как мы ходили за Львом Николаевичем, каких нравственных и физических трудов это мне стоило, – теперь всего не опишешь. Трудно было нравственно. Избалованный лестью и восхищением всего мира, он принимал мои почти непосильные труды только за должное… Теперь уже почти шесть недель прошло, и Льву Николаевичу лучше, но вряд ли он вполне оправится. Остались атония кишок, больная печень и сильный катар желудка.
Лечили его: Эмс, порошок Цериа, шипучий порошок Боткина, кофеин, вино. Потом Киссинген Ракоччи. Да еще я забыла: вначале три дня он пил Карлсбад, и дали раз (с большим трудом и слезами я добилась, чтоб он выпил) горькую воду Франц-Иосиф.
Во всё время болезни Льва Николаевича большим отвлечением от горя служило мне рисование. Я никогда раньше не училась и не рисовала акварелью, а тут, по просьбе сына Ильи, скопировала ему с рисунков Сверчкова двух лошадей: Холстомер в молодости и Холстомер в старости. Вышло настолько удачно, что все меня преувеличенно хвалили, а я радовалась этому.
Душевно я много перестрадала. В первый раз в жизни я ясно себе представила, что могу лишиться мужа и остаться совсем одинока на свете. И это доставило мне мучительную боль сердца. Если постоянно об этом думать, можно опять самой заболеть.
Живут у нас Миша с Колей и Андрюша с Ольгой, которая беременна на пятом месяце и только что похоронила отца. И с этой стороны одно горе: Андрюша грубо, деспотично и придирчиво обращается с милой, умной и кроткой Ольгой. Я не могу видеть ее страданий и ее несчастья; постоянно браню и упрекаю его, а он похож более на сумасшедшего, чем на нормального человека. У него тоже больная печень, и эта бедная женщина много еще пострадает от этой наследственно-несчастной больной печени; Лев Николаевич тоже ею страдал, а от него и я.
Тяжела вообще жизнь! Где счастье? Где спокойствие? Где радость? В мире детей, куда я только что заглянула, съездив к внукам в Гриневку, где делала елку, где вникала в этот милый, серьезный мир детей, которые невольно заставляют верить в жизнь, в ее важность и значительность. Да еще в тихой, чистой природе, с которой опять пожила три дня, любуясь бесконечными белыми полями и блестящим на ярком солнце инеем, покрывшим леса и сады.
Живу изо дня в день; цели нет, нет и серьезности отношения к жизни, от которой страшно устала. Пишу длинный роман, и меня это интересует. Стараюсь, если не услаждать, то не отравлять жизнь окружающих меня, вносить мир и любовь среди семьи и людей. Слепнут и болят глаза. И в этом и во всем: да будет воля Твоя! Конец 1899 года.
1900
5 ноября. Почти год не писала дневника. Пересчитывать события года не буду. Самым тяжелым было ослабление зрения. Сделался в левом глазу разрыв жилки и, как говорил глазной профессор, внутреннее кровоизлияние, почти микроскопическое. У меня постоянно перед левым глазом черное кольцо, ломота в глазу и зрение отуманивается. Случилось это 27 мая, и затем запрещение чтения, писания, работы и всякого напряжения. Тяжелые полгода бездействия, бесцельного лечения, отсутствие купанья, света, умственной жизни…
Играла мало, хозяйничала мучительно и много. Сажала яблони и деревья, смотрела со страданием на вечную борьбу за существование с народом, на их воровство и распущенность, на наше несправедливое, богатое существование и требование работы в дождь, холод, слякоть не только от взрослых, но и от детей за 15, иногда 10 копеек в день.
Переехала с Сашей в Москву 20 октября, бодрая, готовая на всё хорошее, на общение с людьми, на радость видать любимых людей и друзей. Теперь опять упала духом.
Лев Николаевич уехал из Ясной Поляны к дочери Тане в Кочеты 18 октября и вернулся от нее в Москву уже 3 ноября, конечно, больной. Дороги все замерзли после месяца дождя и слякоти, и езда сделалась невозможно тряской. Он шел пешком к станции, заблудившись, по незнакомой дороге, четыре часа подряд, потный, потом сел на тряскую долгушу и так доехал до станции. Теперь опять боли в животе, усиленное растирание его и прочее. И только и радости от его приезда. Он мрачен, мнителен, работать не мог всё время с тех пор, как мы расстались. А до нашей разлуки как он был бодр, весел, энергичен, с какой радостью писал свою драму «Труп»[125] и вообще работал.
Когда я встретила его на железной дороге, он на меня пристально посмотрел, а потом сказал: «Как ты хороша, я не ожидал, что ты так хороша!»