Жил Пастернак-художник, рисовал и меня, и Льва Николаевича, и Таню во всех видах и позах. Готовит из нашей семьи картину genre для Люксембурга. Живет сейчас скульптор Аронсон, бедняк-еврей, выбившийся в Париже в хорошего, талантливого скульптора. Лепит бюст Льва Николаевича и мой, bas-relief – Тани, и всё недурно. Меня он изобразил не такой безобразной, как это делали до сих пор все художники. Странно, что люди вообще находят меня красивой, а портрет, бюсты и фотографии выходят даже безобразны. Говорят: игра в лице неуловимая, блеск в глазах, красивые цвета и неправильные черты.
Уехали Лева, Дора и Павлик[135] в Швецию. Ужасно, ужасно больно было с ними расставаться. Я их особенно сильно принимаю к сердцу, особенно чувствую их жизнь, их горе и радости. Последних мало им было в этом году! И так безукоризненно свято они живут, с лучшими намерениями и идеалами! Им нечего скрывать, можно спокойно до дна их души смотреть – и увидишь всё чистое и хорошее. Бедная Дорочка бегала в пять часов утра на могилку своего Левушки проститься с любимым детищем, и мне хотелось плакать, и я болела ее материнскими страданиями с ней вместе.
Лев Николаевич всё жалуется на боль в руках и ногах, худ, слаб, и сердце мое болезненно переворачивается, глядя на то, как он стареет и как близок к тому времени, когда совершится с ним великая перемена, к которой ни он, ни я – как ни старайся – не готовы и не можем быть готовы.
Сегодня утром Л. Н. ходит около дома и говорит: «А грустно без детей, нет-нет да и встретишь две колясочки, а теперь их нет». Как раз были тут вместе Павлик и Сонюшка, дочь Андрюши.
20 июня. Была в Москве по делам продажи Сашиной земли; опять страшная трата энергии и сил. Жара, две ночи в вагоне, разговоры с присяжным поверенным, покупки и проч. В доме моем уютно, сад хорош, воспоминаний много хороших.
Вернулась утром, усталая, лошадей не выслали, пришла домой с Козловки пешком, рассердилась, жара невыносимая, дома толпа бесполезных для жизни людей: Алеша Дьяков, Гольденвейзер, скульптор, Сухотины. Одна Таня дорога. Опять потребность спокойствия и хоть какой-нибудь умственной и художественной деятельности.
Сегодня дождь, ветер. Прихожу к Л. Н. узнать о его здоровье, встречаю стену между нами, о которую бьюсь. Сколько раз это бывало в жизни, и как это всё наболело!
Заметила ему между прочим, чтоб он написал Андрюше письмо, увещевая его лучше и добрее относиться к своей жене. «Что ты меня учишь?» – злобно сказал Л. Н. Я говорю, что не учу, а прошу его заступиться за Ольгу и советовать Андрюше быть добрее и сдержаннее, потому именно, что Л. Н. умнее и лучше это сделает, чем я или другой. «А если я умнее, то нечего меня учить», – ответил он.
3 июля. Подходит нечто ужасное, хотя всегда всеми ожидаемое, но совершенно неожиданное, когда действительно подойдет, – конец жизни. И конец жизни того, кто для меня был гораздо больше моей собственной жизни, потому что я жила только и исключительно жизнью Левочки и детей, которых он же мне дал. Состояния моего сердца я еще не понимаю, оно окаменело, я не должна его слушать, чтоб сохранить силу и бодрость для ухода за Л. Н.
Заболел он на 28 июня в ночь. Жаловался на общую тоску, бессонницу, стеснение в груди. Мы с Сашей утром 28-го собирались к сыну Сереже – это день его рождения и именин, туда приезжали и моя Таня, и Соня с семьей, и Варя Нагорнова, и мне очень хотелось с ними повидаться и Сереже сделать удовольствие, но я колебалась, мне не хотелось оставить Льва Николаевича. Все-таки мы поехали в восемь часов утра. Без меня он встал, гулял, но к вечеру сделался жар, 38 и 5. Говорили, что он спал эту ночь хорошо, но на другой день пошел гулять и не мог идти, так ослабел; чтоб вернуться домой, надо было сделать огромное усилие, было еще далеко, и он страшно утомился. Грудь стала болеть больше, ему клали теплое, и это облегчало.
Вечером 29-го у него опять был жар, я тут вернулась, успокоенная телеграммой 28-го вечером, что Л. Н. совсем здоров. Кому без меня было усмотреть его состояние! Когда я его увидала, у меня сердце оборвалось: всю ночь у него сильно болела грудь, и я ему сказала, что это от сердца. Утром судили, кого взять доктором. Послали за тульским Дрейером, который нашел лихорадку и очень плохой пульс: 150 ударов в минуту. Предписал хинин по 10 гран в день, кофеин и строфант для сердца. Когда температура спала, пульс всё был 150, а температура 35 и 9.
Потом выписали телеграммой из Калуги доктора Дубенского, главного врача городской больницы и нашего хорошего знакомого. Он поражен был пульсом и говорил, что это пульс агонии, но усомнился в лихорадке, думая, не желудочно ли кишечное нездоровье. От приемов хинина жар прошел, и два дня температура была нормальная, 36 и 2. Но сегодня опять вторая ночь полной бессонницы, маленький озноб, жар, и обильный пот, а теперь слабость, а главное, ослабление деятельности сердца очень значительное.
Съехались дети, кроме Левы, который в Швеции, и Тани. Здесь и внуки Ильичи. Вчера он позвал трех внуков и Анночку-внучку к себе, раздал из коробочки шоколад и заставил четырехлетнего Илюшку рассказывать, как он чуть не утонул в водосточной кадушке. Анночку Л. Н. спросил о ее хрипоте, а потом сказал: «Ну, идите теперь, когда мне будет скучно, я вас позову опять». И когда они ушли, он всё говорил: «Какие славные ребята».
Вчера утром я привязывала ему на живот согревающий компресс, он вдруг пристально посмотрел на меня, заплакал и сказал: «Спасибо, Соня. Ты не думай, что я тебе не благодарен и не люблю тебя…» И голос его оборвался от слез, и я целовала его милые, столь знакомые мне руки, и говорила ему, что мне счастье ходить за ним, что я чувствую всю свою виноватость перед ним, если не довольно дала ему счастья, чтоб он простил меня за то, чего не сумела ему дать, и мы оба, в слезах, обняли друг друга, и это было то, чего давно желала душа моя, – это было серьезное, глубокое признание наших близких отношений всей тридцатидевятилетней жизни вместе… Всё, что нарушало их временно, было какое-то внешнее наваждение и никогда не изменяло твердой внутренней связи самой хорошей любви между нами.
Сегодня он мне говорит: «Я теперь на распутье: и вперед (к смерти) хорошо, и назад (к жизни) хорошо. Если и пройдет теперь, то только отсрочка». Потом он задумался и прибавил: «Еще многое есть и хотелось бы сказать людям».
Когда дочь Маша принесла сегодня Л. Н. только что переписанную Коленькой Ге последнюю статью, он обрадовался ей, как мать обрадовалась бы любимому ребенку, которого ей принесли к постели больной, и тотчас же попросил Ге вставить некоторые поправки, а меня попросил собрать внизу в его кабинете все черновые этой статьи, связать их и надписать: «Черновые последней статьи», что я и сделала.
Вчера он очень тревожился о том, приходили ли погорелые из дальней деревни, для которых на днях он у меня взял 35 рублей, и еще просил, чтоб если кто к нему приходит с просьбами, то ему говорили об этом.
Прошлую ночь он провел ужасную: я была с ним вдвоем до семи часов утра. Он ни минуты не спал; боли в кишках. Позднее стала болеть грудь, я растерла ее камфарным спиртом, заложила ватой, и боль утихла. Потом появились боли в ногах, и они похолодели. Я растирала ему ноги тоже камфарным спиртом, завернула в теплое, и стало легче. Я была так счастлива, что могла облегчить его недуги! Температура была опять повышенная: от 36 и 2 поднялась до 37 и 3. Жар держался часа три, Л. Н. заснул, я ушла спать, потому что падала от усталости, и сменили меня сначала Коленька Ге, потом Маша.
Приехал сын Миша; Л. Н. с ним поговорил, спросил о жене и сказал, что большое счастье, что все его невестки такие хорошие и даже, как женщины, такие красивые, славные. Сережа сказал про брата своего Мишу: «Папа, Миша всё умнеет». И Л. Н. ответил: «Ну, слава богу, это ему очень нужно, – а потом спросил: – Кончил ли он свое мерзкое дело – военную службу?» Миша сказал, что «слава богу, совсем отбыл».
Сегодня сижу я в его комнате, читаю Евангелие, а в нем Львом Николаевичем отмечены те места, которые он считает важнейшими, и он мне говорит: «Вот как нарастают слова… В первом Евангелии сказано, что Христос просто крестился. Во втором наросли слова “И увидал небеса отверзтыми”, а в третьем уже – “Слышал слова: «Сей есть сын мой»” и т. д.»
Теперь Левочка мой спит – он еще жив, я могу его видеть, слышать, ходить за ним… А что будет после? Боже мой, какое непосильное горе, какой ужас жизнь без него, без этой привычной опоры любви, нравственной поддержки, ума и возбуждения лучших интересов в жизни…
Не знаю, в состоянии ли буду опять писать. Хочется записать всё, что касается его; всем, всем он нужен, и все его любят. Помоги, помоги, Господи, как невыносимо тяжело!..
14 июля. Не помню уже подробно всего. Приехала еще Таня с мужем; приезжал из Москвы доктор Щуровский, приезжало много друзей; телеграммы, письма, суета большого стечения детей, внуков, знакомых. Заботы без конца… Наконец заболела я: сильный жар целую ночь, ослабление деятельности сердца, пульс 52. Пролежала два дня совсем обессиленная. Теперь мне лучше. Живет у нас молодой врач Витт Николаевич Саввин, следит за пульсом Л. Н.: пульс при малейшей усталости учащается до 90 ударов. Сегодня Л. Н. сошел вниз, походил возле дома среди цветов и теперь лег уснуть на кушетке под кленом.
Врачи все нашли, что причина общего заболевания и ослабления сердца – присутствие малярийного яда в организме. Давали хинин, предлагают впрыскивания мышьяком, от которого, к сожалению, Л. Н. упорно отказывается. Сейчас он очень худ и слаб, но аппетит прекрасный, сон тоже, болей нет, занимается он каждое утро своей статьей о рабочем вопросе[136].
Слава богу, слава богу, еще отсрочка! Сколько придется еще пожить вместе! В первый раз я ясно почувствовала возможность разлуки с любимым мужем, и та боль сердца, которая овладела мной, так и не прошла и вряд ли когда пройдет.