С аэродрома Roissy мы поехали с Андреем в Буживаль, где ему очень хотелось показать мне отель, в котором состоялся в июле Общекадетский съезд. Отель стоит на краю имения, где умер Тургенев. После завтрака в отеле мы поднялись по запущенному саду к домам Виардо и Тургенева. Радость Андрея от успеха своего съезда, я не представлял себе, как много все это значит для него… И я долго об этом эти дни думал: что это за "сокровище", что так притягивает к себе? Детство? Бегство из бессмысленной жизни? Радуюсь, во всяком случае, его радости.
Оттуда поехали к маме в Cormeilles. С мамой [ее сестра] тетя Оля, которую всегда так радостно видеть. Мама совсем ничего не понимает, путается в том, кто – кто, но явно довольна и меня узнает.
В 11 часов звоню в Крествуд Льяне: у ее брата Мишки случился в пятницу ночью массивный удар, и он в критическом состоянии.
Четверг, 25 сентября 1980. Патриархия, Белград
Десять часов вечера, в огромной комнате в Патриархии. Приехал в Белград из Жиги сегодня в 12.30 дня. Хочу по порядку хотя бы отметить эти дни, напоминающие сон.
1 чернить, ругать (фр.).
534
Итак, в субботу утром (20-го) выехал из Парижа. Три часа на венском аэродроме. Увы, в Вену, где я никогда не был, заехать – хотя бы на часок – не удалось. В три часа – в Белграде. Встреча – очень гостеприимная: профессор и какой-то тучный протопоп. Сначала проехали какой-то жуткий "новый Белград", весь из стали, бетона и стекла. Зато потом – вид на старый, знакомый – несмотря на прошедшие сорок лет (лето 1939 года)! Те же желтые, вросшие в землю одноэтажные балканские домики, те же дома, окрашенные в охру… Патриархия. Поцелуи, знакомые…
В шестом часу выезжаем на автобусе в Кральево. Три мучительных, безвоздушных часа. Гостиница-санатория в деревне Манатурска Банья. На всем отпечаток социализма, то есть какая-то почти "трансцендентальная" серость, уродство, подделка, казенность.
Зато следующий день – воскресенье 21 сентября – весь от начала до конца незабываемый, лучезарный… В 6.45 выезжаем в деревушку, в которой патриарх будет освящать церковь. Больше часа по проселочным дорогам среди холмов, тополей, полей, засаженных кукурузой. По дороге идут престарелые сербы в своих войлочных шароварах-галифе, женщины в черном. Все это пребывание в Югославии пройдет под сильным впечатлением от лиц, бесконечно человеческих, печальных, по-своему красивых…
Патриаршая служба длится четыре часа, в мучительной жаре. И, однако, постепенно погружаешься в это торжество, в удивительное, вдохновенное и вместе с тем легкое пение огромного хора священников, в тысячную толпу простых людей, даже существование которых удивляет. Монашки – тоже простые, смиренные, не то что наши "духоносицы" с проблемами… Потом три часа трапезы в абсолютном пекле огромной палатки. Речи, оглушительная музыка деревенского духового оркестра.
На обратном пути останавливаемся на час в женском монастыре "Любовь-стани". Монашки, какой-то прозрачный сад, аллеи, прохлада средневековой церкви. Пение хора монашек… Сплошное "инобытие". Церковь – это не то и не то и не то (определение, богословие), а это , имя чему – благодать . Простота, очевидность, радость этой благодати.
H.L.Mencken: определение пуританизма: "a haunting fear that someone somewhere may be happy…"1.
О самой конференции даже писать не хочется. Это все та же "Женева", какая-то игра, номинальная, ненужная и бесплодная ("Preaching and Teaching Christian Faith Today"2 ). Человек тридцать: половина – женевские "профессионалы", которым все равно, о чем говорить, которые в совершенстве усвоили технику такого рода "consultations"3 и отбывают номер, который позволит им продолжить свои "должности". Другая половина – епископы, священники из всевозможных "гетто", для которых вырваться на такую конференцию – это отдушина в их безрадостном и бесперспективном существовании (епископ из Польши, священники из России, Чехии, Болгарии, Румынии), какие-то
1 "постоянный страх, что кто-то где-то может быть счастливым…" (англ.).
2 "Проповедь и научение христианской вере сегодня" (англ.).
3 "консультаций" (англ.).
535
вечные греческие архимандриты из Греции, Иерусалима, Кипра и вечный контингент эфиопов, коптов, армян – свято ничего не понимающих, но очень гордых своим пребыванием на Олимпе … Я возглавлял "группу", писал "драфты", заслужил похвалу своему "уменью", не очень, надо сказать, трудному в этакой компании.
Но все это в монастыре, чудном, подлинном, под осенним солнцем, с видом на поля, с тенью тополей, с монашескими службами – все в той же непередаваемой, необъяснимой благодати …
Во вторник вечером торжественный – на двести человек – прием у Кральевского епископа. Тут, как и в воскресенье за трапезой, чувствуешь унижение Церкви. Два раза речь произносит "председник" государственной комиссии по религии, то есть чекист, контролирующий Церковь. Горилла, удивительно похожая на Брежнева, разъевшийся хам. Дьявольская по скуке и какой-то темной слабости речь ("Слобода и мир, мир и слобода в социалистичной Югославии"). Но, Боже мой, как с этой гориллой носятся, как перед ней расшаркиваются и как сладко, почти восторженно ее благодарят. Он сидит на главном месте, между двумя епископами, пускает им в бороды табачный дым, и ему подносит копт какую-то медаль св. Марка ("за слободу и мир…"). Тошнотворно. Но зато как поет хор! Не знаю, случайно ли, но сразу после речи чекиста (с соответствующим громом аплодисментов) они поют изумительный, горестный кондак Канона Андрея Критского "Душе моя, душе моя, восстани: что спиши…" А потом тоже потрясающий по своей скорбности призыв к Божьей Матери: "Радуйся, заступнице и спасительнице рода сербского благо-славного, крестоносного…" И монашки снуют между столами, и так ясно, что вся эта дьявольская гнусь и тьма к "благодати" отношения не имеют, отскакивают от нее, как горох от стены…
А сегодня Белград. После завтрака с епископом Данилой (Крстичем) пошел по той части города, которую помню с 1939 года. Дошел до Теразии, потом по "Кралю Милану" до "Милоша Великого". Тут налево по Таковской – русская церковь, св. Марк и дальше – до Руварчевой брой едан, где жили бабушка и дедушка и где мы проводили с ними то далекое, бесконечно далекое лето. Новые ужасные "социалистические" дома (уже облезлые, грязные, осыпающиеся) и вперемежку с ними – те же желтые хибарки, мимо которых я шел каждый день с дедушкой к обедне… Все это как во сне. Дом на Руварчевой, рядом желтый павильон, где мы жили с Андреем. Все это как во сне, без волнения, без сердцебиения, невероятно спокойно и трезво и одновременно – с чувством какой-то бесконечно важной и решительной встречи с детством, молодостью, с тем temps immobile, что преодолевает "мимолетность", "ско-ропреходящесть" жизни. Для вечности все претворено – в одно вечное, медленное шествие с дедушкой, под руку с ним, высоким, сухим, молчаливым. Сколько событий забылось, а это "несобытие" (ибо само по себе ничем не замечательное и повторявшееся много раз) оказывается неразрушимой частью души. Серый, душный день. Суматоха огромного города. Но "иллюзия" они, а не Таковская.
Возвращаясь, прошел по Косовской, где в маленькой "кафане" в морозные, ветреные ночи осени 1939 года мы с братом Андреем несколько раз слушали
536
Сергея Франка ("и больше всех любил я в те ночи темные золотые, ночные фонари…"). Стоит кафана. Та ли? Не та ли?
Скука, страшная, мертвящая, безжизненная скука всего, порожденного социализмом. Абсолютно достоверное доказательство его дьявольщины. Белград пронизан этой скукой (которую я почувствовал уже при первом соприкосновении с социалистической Югославией в нью-йоркском консульстве, получая визу).
Вечер – неожиданный по своей радостности и уюту – у двоюродного брата Зорана М[илковича]. Пишу это, а через улицу в доме богословского общежития богословы поют свои сербские песни. Только Церковь, только то, что хоть как-то связано с ней, – свободно от этой дьявольской скуки, звучит, пахнет, светится "благодатью".
Звонил Л. и так остро почувствовал, как мне ее не хватает . Мишке плохо… Завтра – последний день в Сербии.
Белград. Пятница, 26 сентября 1980
Сегодня с утра поездка по окрестностям Белграда. Сначала на Авалу: памятник неизвестному солдату. Потом в монастырь Раковица. На Авале десятки автобусов со всех концов Югославии. Надписи вроде "Путь Тито, наш путь…" Создание постепенно этого унылого коммунистического [серого культа]…
Антипод: женский монастырь. С нами молодая игуменья Евгения. Все "классично". Опущенные глаза, походка, тихий голос… Но в душу закрадываются сомнения. Не о ней, конечно. Она, по-видимому, безупречна в этой классике. А обо всем этом стиле. Нагромождение икон, в большинстве своем – ужасных, в церкви. Твердокаменная верность форме , этому абсолютному единообразию типа… Уход не столько от мира, сколько от этого мира, во имя другого, прежнего мира с его архаичностью, непромокаемостью, отсутствием всякого "проблематизма"… Не знаю, не знаю. С одной стороны, восхищение этим всесильным – для этих монахинь и им подобных – "антиподом" дьявольскому уродству и серости социализма. А с другой – чувство, что антипод этот – в этом виде – бессилен, обречен. Разрушь форму – и ничего, пожалуй, не останется…
После обеда визит к о.Василию Тарасьеву, сыну о.Виталия, моего первого в жизни "законоучителя" (в 1929 году). В красном подряснике, заросший, хромой… Ужасающий беспорядок эмигрантской квартиры. Седая мать с гниющими ногами. Больная матушка. Сын, так очевидно обрекший себя на то же "напрасное служение" (service inutile Montherlant'a), на которое обрек себя отец… Все это патетично . Ни одного вопроса, только поток напряженного рассказа об этом служении, об этой атмосфере тонущего корабля с капитаном, остающимся до конца на мостике. Все – из романа Достоевского, все как-то раскалено, напряжено и так очевидно – безнадежно… Тут верность и России, и золотому сну "белого" героического Белграда. И отцу, и этому одиночеству и обреченности… Поехали в церковь. Боже мой, в каком ужасающем она виде, облупленная, грязная, так ясно вся – пережиток, в этом новом социалистическом Белграде. Уезжаю с чувством жалости и неловкости: точно прикоснулся